помогала одеваться старику, Худолей с двух слов узнал от него, куда он идет с отцом, а о посещении мастерской его отца великим князем, едучи сюда, узнал случайно от того самого чиновника особых поручений, который был у Сыромолотова накануне, и вот у него составился мгновенный план доставить развлечение своим больным.

— Алексей Фомич! — он наклонился почтительно. — У меня к вам огромная просьба, и я надеюсь, вы не откажете!.. Надеюсь!..

— Что такое? Просьба? — удивился Сыромолотов.

— Здесь под нами больные… шесть человек… Культурный народ!.. С большим все кругозором!.. Очень любят искусства! Вы хотите показать Ивану Алексеичу свои картины… Что если бы… если бы вы взяли и мой маленький… — 'Пансион' он хотел сказать, но сказал: — Мою маленькую лечебницу?

— Кунсткамеру вашу? — неожиданно и сердито поправил Сыромолотов.

— Почти… Это было бы такое доброе дело!.. Мы были бы так все благодарны вам, Алексей Фомич!

Он наклонился в сторону Сыромолотова всей гибкой верхней частью тонкого тела, и глаза его привычно источили свою побеждающую жалость.

— Что ж… Если они не кусаются… Ты как думаешь? — спросил Ваню отец.

— Они… конечно, не кусаются, — уклончиво ответил Ваня, а Худолей снова расхвалил свою кунсткамеру:

— Куль-тур-нейший народ!.. Один — поэт даже!.. Очень чуткие люди!..

И тут же приложил руку к сердцу:

— Ах, как жалею я, что сам не могу с вами!.. Мне еще в двадцать мест, в двадцать мест!.. Есть двое очень трудных больных, и я должен спешить… Так разрешите, Алексей Фомич? — Ах, как я вам благодарен!.. И как они будут рады!.. Для них это праздник, — праздник!..

— Ну что же, а? — обратился Сыромолотов к сыну. — Пусть и 'Фазанник' этот… все равно… Их сколько? Шесть? Но за гостей своих их считать не буду и обедать не позову!.. И не пойду с ними вместе по улице, конечно, куда с такой оравой!.. Они могут сейчас же за нами. Тут недалеко, и всякий указать может… А я пойду вот с сыном.

— Ну, зачем же вам с ними!.. Это совершенно лишнее!.. Они прекрасно найдут и сами… Ах, как я вам благодарен!.. И как жалею, что не могу!

Иван Васильич спускался по лестнице вместе с ними, и глаза его излучали самое неподдельное счастье.

В первый раз за последние годы — ровно почти за шесть последних лет по улице города, днем солнечным, во всеувиденье шли двое Сыромолотовых отец и сын, и каждый из них, широкий и прочный, чувствовал себя вдвое шире и вдвое прочнее.

Отец был положительно весел. Он шутил, он был тороплив в словах и движениях, — Ваня почти не помнил его таким: он был явно трепетно возбужден тем, что вот сейчас другой кто-то, кроме него самого, увидит его работу, и этот первый — другой — его сын. А Ваня, отнюдь не потерявший старого детского преклонения перед отцом как художником, однако боялся за него вместе с тем, боялся того, что ему, может быть, придется солгать и сказать отцу не то, что он почувствует, и было в нем явное нетерпение увидеть то, что так долго скрывалось, и была тайная неловкость.

Ему хотелось значительно опередить 'кунсткамеру', и потому шли они быстро, но и нижний этаж, бывший весь в сборе, не откладывал и не рассуждал, стоит ли идти смотреть картины художника, уже отпетого. Как только Худолей, довольный своей удачей у Сыромолотова и действительно спешивший, уехал, высыпали на улицу и шестеро его больных, и не успел Ваня наедине с отцом осмотреть и половины его этюдов, выставленных в зале для великого князя, как послышались голоса с надворья, заставившие поморщиться и его, а отец горестно протянул: 'Э-эх!.. На какой они черт!..' — и сжал кулаки…

— Он… очень странный какой-то, этот доктор, — бормотал Ваня смущенно.

— Да!.. Да!.. Походка воробьиная, и кланяется, как китайский болванчик!.. И зачем тебе было говорить с ним об этом?

— Я думал, ты им откажешь!

— Ага!.. Хорошо!.. Я им сейчас откажу!

И отец двинулся уже к двери.

— Сейчас неудобно… Как же можно сейчас? — остановил его сын.

Марья Гавриловна появилась в зале с совершенно растерянным бледным лицом.

— Там какие-то десять человек! — доложила она испуганно.

— Шесть, — поправил ее Ваня.

— Что вы, Иван Алексеич!.. Масса!.. Прямо целая масса!.. Орава!..

Это шепотом, точно явились грабители.

Ваня быстро вышел в переднюю, где толпились знакомые ему шестеро, и, обращаясь ко всем, но глядя попеременно то на Иртышова, то на Дейнеку, пророкотал:

— Господа!.. Я знаю, вы — люди… самостоятельных суждений… но, знаете, — неудобно будет, если вы вслух… при моем отце…

— Что мы, дикари, что ли? — за всех развел руками, очень удивленно, Синеоков.

— Мы?.. Мы? — за всех сложил перед собою руки, худые и тонкие, о. Леонид.

И Ваня наклонил голову, извиняясь, и широко распахнул перед ними двери.

И зал отъединившегося дома во второй раз в этот день наполнился посторонними, чужими людьми, и старый художник, сбычив голову от нескрываемого неудовольствия, нарочно до боли крепко жал руки и Дейнеке, и Иртышову, и Синеокову.

Но о. Леонид нашел примиряющее слово. Он еще не разжал слипшиеся от пожатия Сыромолотова бледные пальцы, но уже за всех шестерых просил прощения:

— Простите великодушно, ради Христа, что мы вас тревожим!.. Жаждали провести с вашим творчеством несколько хотя бы минут. Но, если не разрешите, мы уйдем.

Подвижнически-сквозное лицо и просящая улыбка на нем, голос грудной, неразлучный с такими лицами, негромкий, — это любят иные художники, и вот, так же, как только что Ваня в передней, старый Сыромолотов сделал широкий приглашающий жест, сказавши при этом, однако:

— Объяснять я вам ничего не берусь, господа!.. Если что вам не будет говорить, — значит, оно и не говорит… А словами не домажешь, нет!.. И развешано все гадко, наспех… И свет не хорош!

И тут же взял под руку сына и отошел с ним туда, где они остановились перед приходом 'кунсткамеры'.

И по этим этюдам и наброскам картин Ваня видел в отце то же, чем был он известен и раньше: холсты были так же смело пестры от резких солнечных пятен, была та же преднамеренная грубость рваного мазка и плотность красок, была та же сыромолотовская сила и энергия в задранных косматых диких лошадиных мордах, в своре борзых, обскакивающих лобатого волка, в упругих деревьях под натиском бури… Даже Христос на небольшом, в аршин, наброске был гневный Христос с нахмуренными бровями, — единственный во всем Евангелии, когда бичом гнал он из храма торгующих.

Хорошо памятные Ване абрикосы были тоже здесь, и когда придвинулся к ним Ваня, то сказал:

— До-сад-но!.. Пожухло кое-где сильно!

— Да-а… Конечно, — присмотрелся отец. — Это сколь — Асфальт?

— Кобальт с терра ди сиенной… Спешил тогда — и вот… не подошло…

И покосился недовольно через плечо назад, где в это время ахнул изумленно о. Леонид перед радугой, в которую попали чабан с отарой овец и с карнаухой пегой собакой спереди.

— Ах, дивно!

Ахнул громко и тут же стесняющимся шепотом вислоухому Дейнеке, потянув его, как мальчика, за рукав пиджака:

— Вы посмотрите-ка, Андрей Сергеич!

Радугу передать пытался Сыромолотов и еще на двух этюдах, и об одном из них, на котором, видимо, из окна, торопился захватить он ее, и в оранжевый яркий луч попал край перистолистого японского клена, а в красный — резьба ворот, Ваня сказал порывисто, так же, как тогда на крыше:

— Здорово хвачено!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату