знаем. А между тем характер человека - ведь он не меняется: каков в колыбельке, таков и в могилку. Это о характере сказано... Но вот такая вещь... Человека и знаешь ведь, а как случится затмение мозга, начинаешь его мерить на свой аршин. Так со мною было... Это я о жене говорю, о покойной. Я ее третью уж ночь все во сне вижу... И как гроб ей плотник Гаврила Собачкин сколачивал... У меня, конечно, в сердце стуки, и частые очень - тахикардия, а мне представляется, когда забудусь, что это Гаврила Собачкин молотком по гробу колотит... Вот такая вещь...
Моняков вдруг открыл глаза и посмотрел на Ливенцева пристально.
- Вы сидите? А мне показалось - ушли уж вы.
- Может, мне и в самом деле пойти, а вы бы уснули? - поднялся было Ливенцев, но Моняков протянул к нему испуганную руку:
- Нет, нет! Что вы, что вы!.. Нет, вы посидите еще немного... Я вам о Софье Никифоровне хотел... Она у меня тоже была с медицинским образованием. Она - фельдшерица и акушерка, из фельдшерской школы... Вот мы и поженились. И ведь мы, нельзя сказать... Мы хорошо с нею жили. Было это самое... как оно называется?.. Понимание взаимное. И на почве общей работы в больнице земской. И так вообще. У нее смолоду волосы поседели, а лицо очень свежее и привлекательное. Брови черные, глаза серые... И талант был артистический. В любительских спектаклях, бывало, всегда она - первая скрипка. Но вот такая вещь... Земский ли врач, или председатель земской управы Кожин? Тот прежде всего помещик богатый, потом бывший гвардеец, с лоском. Артистические таланты поощрял... Ну, одним словом, он зачастил к нам с визитами. А у меня уж вот эта самая болезнь тогда определилась во всей красе. У Кожина же все в порядке и здоровье - как у быка. Это, конечно, тоже имело значение... Одним словом, сомнений больше не оставалось... Но скажи мне она просто: 'Так и так...', я бы, может быть, сказал бы на это: 'Дело твое'. Но ведь я спрашивал сам: 'Есть такое? Было?' Она на меня с криком: 'Как ты смеешь меня подозревать?' И негодование в глазах... И я говорю: 'Прости!' И вот теперь такая штука... Я уехал в район свой, как часто ездил. И со мной револьвер был, как я его всегда брал в дорогу... Возвращаюсь - у нас во дворе экипаж кожинский. Я - в комнаты, а там, конечно... ведь они меня не ждали. И вот такая вещь... Кожин в окно выскочил на двор, и сейчас же в свой экипаж, и кучера в затылок, со двора - и по дороге... А Софья Никифоровна моя - в другое окно, в сад больничный. Небольшой был сад с беседкой. И вот... вот как бывает иногда в жизни мирной... я тоже прыгаю в окно, в сад, за нею, а в руках... в руке у меня револьвер... И я кричу: 'Убью!.. Убью, мерзавка!..'
Тут Моняков открыл глаза, и они показались очень страшными Ливенцеву, однако он не знал, что с больным, не бред ли.
Моняков же продолжал, не закрывая уж глаз, - напротив, неподвижно на него глядя:
- ...А между тем я - врач, и я отнюдь не убивать должен, а вырывать из рук смерти... А я бежал за нею, чтобы убить!
- Аффект, - вставил Ливенцев, все-таки думая, что он бредит.
- А как же смел я, врач, допускать себя до состояния аффекта? Но вот так случилось... Она - в беседку, я - туда за нею. Добегаю... Она лежит на полу, на заплеванном полу, грязном, и окурки около нее... и на меня смотрит... а губы почему-то синие... А у нее яркие, красные были губы... И мне говорит: 'Не трудись!' Вот и все! 'Не трудись!..' Я над нею с револьвером, а она мне: 'Не трудись!..' И я остолбенел сразу. И весь мой аффект упал. 'Что такое?!' - кричу. 'Ничего... Цианистый, говорит, калий...' Я револьвер бросил в кусты и сам упал с нею рядом... Так нас и нашли... ее мертвую, а меня - без чувств... А Кожин уехал домой, в имение... А потом... потом Гаврила Собачкин... гроб ей делал...
Моняков жалко замигал вдруг глазами, потом закрыл их и повернулся головой и левым плечом к стене.
Ливенцев поверил наконец, что он не бредил, а вспоминал, что, может быть, затем только и просил его зайти, чтобы об этом вспомнить не про себя, как вспоминал тысячу раз, а вслух.
- Может быть, вы бы выпили чаю, Иван Михайлыч? - спросил Ливенцев, когда уже достаточно времени прошло в молчании.
- Нет, не хочу...
- Тогда... Тогда позвольте вам дать лекарство... какое именно? оглядел Ливенцев пузырьки с белыми и желтыми сигнатурками и цветные коробочки с лекарствами, стоявшие в беспорядке на тумбочке около кровати.
- Нет, не нужно...
Ливенцев посидел еще, рассматривая рисунок обоев и рисунок одеяла на больном, и когда показалось ему, что Моняков забылся и не услышит его ухода, тихо, стараясь ступать на цыпочки, вышел.
Александр, малый лет двадцати пяти, сытый и с ленивыми, как у всех денщиков, движениями, одернул подпоясанную ремешком красную рубаху, подошел к Ливенцеву и поглядел на него искательно, когда он выходил из квартиры на лестницу.
- Ваше благородие, может, в аптеку сходить мне?
- Лекарств у больного и так много... Сходить если, так уж за нашим зауряд-врачом Адрияновым.
- Они недавно были.
- Что же он сказал, Адриянов?
- Сказали, что может быть и так, и сяк...
- Что же это значит - 'и так, и сяк'?
- Не могу знать. Так и сказали: 'И так может быть, и сяк...'
- Гм... Это неутешительно... А как Фени здоровье?
- Фени?.. Феня... так что поправилась, ваше благородие.
- Это ее Иван Михайлыч спас. Ты это помни! Могло бы быть с нею гораздо хуже. Не 'так', а вот именно 'сяк'!
Стоявший у стены Александр смотрел в пол и колупал пальцем штукатурку.
VI
Они умерли в один день - старший врач дружины Иван Михайлович Моняков и дочь полковника Полетики, девица Ксения, и под неослабным наблюдением Гусликова в мастерских дружины старательно делали по меркам два гроба и обивали их глазетом; в музыкантской команде репетировали траурный марш, и собранные со всей дружины певчие под руководством не какого-либо любителя, а настоящего суб-регента одной из мариупольских церквей, ратника второй роты, Дударенко, устраивали спевки, чтобы выходило как следует и 'Святый боже', и 'Со святыми упокой', и все, что полагалось петь по чину погребения.
Сделавшийся сразу после смерти Монякова как-то необыкновенно важным, зауряд-врач Адриянов на вопрос Ливенцева, была ли вторая язва двенадцатиперстной непосредственной причиной смерти, ответил снисходительно:
- Я написал в рапорте на имя командира дружины, что врач Моняков умер от стеноза кишечника. Это мое мнение.
- Но ведь стеноз - значит сужение, спадение стенок...
- Ну да, конечно, сужение. Вот от этого именно он и умер.
- А дочь Полетики?
- Галопирующий туберкулез.
- А как вы думаете, не повредила ли Ивану Михайлычу вот эта история с отравившейся Феней?
- Каким образом?
- Может быть, он... очень волновался при этом, когда очень деятельно, как мне говорили, ее спасал? Может быть, это волнение излишнее ему повредило так?
- Совсем не медицинская постановка вопроса! Что может повредить умирающему человеку? - опять важно спросил Адриянов. - В конечном итоге решительно ничто!
За те две-три недели, как не видал его Ливенцев, он очень пополнел, у него появился двойной подбородок, набрякли веки, - он уже смотрел старшим врачом дружины, этот студент четвертого курса, живущий на квартире у генеральши, и пуговицы его шинели и медный крест на фуражке так нестерпимо для глаз блестели, что Ливенцев вспомнил Марью Тимофеевну и отказался приписать этот блеск заботам денщика Адриянова.
А Марью Тимофеевну очень обеспокоила смерть Монякова.
Мало исследованы особенности старых дев - квартирных хозяек, особенно таких, которые по существу совсем и не так стары и в то же время отнюдь и не девы, а только считаются девами. Она казалась убитой.