заклятий?..» — Марго с тоской и отчаянием смотрела на дрожащие костлявые старухины пальцы, бережно обнимающие бока глиняной кружки, где плескалось темно-коричневое питье. Питье, дарующее бодрость, но не жизнь. Увы, не жизнь. Тем более — для того, кто уже решил умереть…
«Почему? Тогда я сейчас могла бы…» Старуха протянула девочке наполовину опустевшую кружку, и по грустно-насмешливому взгляду Марго поняла, что старуха прочитала ее мысли. «Вот поэтому-то я и не научила. Чтобы ты сейчас не смогла…» — сказал старухин взгляд.
— Третий слог имени твоего волка… — сказала старуха, и ее взгляд больше не был насмешливым. Только грустным. Как будто ей очень не хотелось говорить то, что она говорила. — Третий слог, девочка, ты добавишь в тот день, когда твой волк впервые убьет ради тебя. Это произойдет… наверное… рано или поздно… Потому что твой волк всегда будет пытаться защитить тебя. От зверей и от людей, от твоих страхов и от твоих снов. От всего мира. И от тебя самой. И, возможно, последнее будет труднее всего…
— Ты защищал меня от зверей и от людей. От моих страхов и моих снов. От всего мира. Ты пытался защитить меня от меня самой… Ты пытался… И не твоя вина, что тебе это не удалось…
Марго нежно погладила его лоб, под которым сияли золотистые измученные глаза.
Не опасные и не безумные. Доверчивые, полные любви глаза маленького волчонка, который умел улыбаться и так осторожно брать своими острыми зубами руку девочки, что ни разу, даже заигравшись, не сделал ей больно.
Глаза дикого зверька, которого приручили и приласкали — а потом прогнали из дома.
Из-за того, что он попытался защитить то, что любил.
— Она говорила, что мы ответственны за тех, кому мы дали имена. А я… я забыла почти все, что она мне говорила…
Марго опустилась рядом с волком на влажные от ночной росы палые листья, затягивающие холодную землю не то чтобы ковром, а так себе — половичком, прохудившимся и взлохмаченным.
Ей захотелось расплакаться. Уткнуться лицом в мохнатую волчью шею и расплакаться. Чтобы он утешил ее как раньше — облизал шершавым торопливым языком мокрые щеки, щекотно подышал в ухо, трогая шею холодным носом — уговаривая, упрашивая, убеждая, что мир не так уж и плох, как кажется иногда. Даже когда тебе всего двенадцать, а стылая сентябрьская ночь все сильнее вымораживает — до сухого деревянного стука — тело единственного человека, который когда-то любил тебя… а черное небо, падающее на землю, хрипло и гулко смеется и сыплет из холодных ладоней ломкие и колючие звезды…
Волк вздохнул и положил голову на колени Марго. Доверчиво и устало. А Марго сделала то, что ей следовало сделать с самого начала — прибавила третий слог к его имени. И позвала его. Беззвучно. Так, чтобы услышал только он. Чтобы не услышали притаившиеся в темноте деревья и сухая трава, согнувшаяся под пощечинами мокрых листьев…
Чтобы не услышало небо, столь щедро рассыпающее ломкие и колючие блестящие звезды, о которые так легко в кровь разрезать руки, ноги… лапы… и свое сердце…
Волк отозвался, и Марго увидела его глаза. Глаза не волчонка — глаза взрослого сильного зверя. Зверя, готового умереть за нее — или убить за нее. Зверя, способного прыгнуть на скользкий хребет самого неба, чтобы разорвать горло черной хохочущей пустоте; а потом пройти по ее осколкам, звездноослепительным и острым. Разрезая в кровь свои лапы — вместо рук той, кого он любил.
Марго обняла его за шею и почувствовала, что волк дрожит. Как будто ему было холодно сидеть на мерзлой, присыпанной влажными листьями, земле. Ему — дикому зверю с теплой густой шерстью, привыкшему спать на снегу?.. Так же, как должно было быть холодно Марго — в ее тонком шелковом, совсем не подходящем для ночных прогулок по осеннему лесу, платье.
Как будто волку было холодно — вместо нее.
Так же, как ему бывало больно — вместо нее.
— Прости меня… за то, что ты это сделал… — попросила Марго, прижимаясь к нему. Пытаясь его согреть.
«Я говорю странно», — подумала она вскользь — вдруг услышав, как это звучало бы со стороны. «Прости меня — за то, что ты это сделал». «Я говорю странно — для тех, кто никогда не пробовал разделить свою жизнь на двоих… С волком? Нет, просто — для тех, кто никогда не пробовал разделить свою жизнь на двоих»…
А потом она вдруг почувствовала, что ей страшно сейчас поднять глаза — и посмотреть на небо. Потому что она боится снова увидеть, как оно смеется, и этот смех больно колется разбитыми вдребезги звездами…
Она боится — вместе со своим волком… Или — вместо него?
— Послушай, — начала Марго. Тихонько, успокаивающе, не очень-то веря в то, что она собирается сказать; и не очень понимая, кому она это говорит. Себе? Волку? Небу?
— Послушай… ведь оно же не всегда такое… оно бывает высоким и нежным… почти прозрачным… И тогда… тогда, наверное, в нем можно летать.
…Оно было таким высоким и нежным… Почти прозрачным… Запрокинув голову, Марго чуть не задохнулась в ослепительно-голубой бездне, обрушившейся на нее.
Бездна падала и падала — бесконечно… Потому что у нее не было дна? Или это Марго падала и падала — в небо? Или — не падала, а летела…
Был первый по-настоящему весенний день. Зима в этом году уходила неохотно, оборачивалась, ворчала и скалилась, трясла седой шерстью. Юная весна, уже совсем было примерившаяся вцепиться в загривок старой хищнице, опять робела под ее ледяным дыханием, отступала и затаивалась. Время охотилось само на себя, кралось за своей прошлогодней тенью. След в след. Только на этот раз в его поступи была напряженность. Как в настороженных острых ушах и вздыбленной на загривке шерсти волка, скользящего по следу. Волка, уже почти опьяненного запахом и близостью добычи и вдруг почуявшего опасность — и замершего на полушаге, пытаясь разглядеть, расслышать или разнюхать то невнятное, что испугало его. Солнечный зайчик, отпрыгнувший от приветливо оскаленной стальной пасти капкана? Хруст сухой ветки под сапогом затаившегося охотника? Приторно-сладкий, ядовитый запах железа и резкий запах вспотевшего человеческого тела?..
А может, Марго просто мерещилось что-то необычное в этой весне. Самой обыкновенной, безобидной, робко-улыбчивой, которой удалось-таки к середине мая задрать старую седую хищницу и утопить обрывки ее грязно-белой шерсти в черных лужах. И заулыбаться уже по-настоящему, выкатив дочиста отмытое солнце на самую середину неба. Высокого, нежного, почти прозрачного…
Марго не любила весну. И не любила канун своего дня рождения. И запах праздничных пирогов, традиционно выпекаемых изрядно располневшей и обрюзгшей кухаркой Марысей к именинам панночки. Запах напоминал Марго о липкой черной дороге — и о детях со злыми лицами, которые несколько лет назад едва не забили камнями насмерть одну маленькую девочку.
Девочка выросла, но выросли и дети, которые бросали в нее камни. И ничего не изменилось. Марго знала, что они до сих пор ждут ее — где-то за поворотом черной дороги — большие дети, спрятавшие камни в свои взрослые кулаки. Ждут, когда Марго, устав бежать по липкой грязни на зов умирающей Анны (или Яноша, или Павлы, или… сколько их было и будет?) — поскользнется и упадет…
Марго не любила весну. Что хорошего, когда дорожки парка по щиколотку залиты водой, перемешанной с грязным снегом; а лес мокр, сумеречен и почти непроходим? Марго маялась в доме, бродя по комнатам, как зверь в клетке, думая о волке, который пробирается по мокрому снегу, раздраженный и злой, то теряя, то снова вынюхивая все время ускользающий след тощего испуганного зайца. Волк тоже нервничал весной — то ли заражая своим беспокойством Марго, то ли перенимая ее невнятную тревогу.
— Ну что, — сказала ему Марго, когда они однажды встретились на краю сумрачного леса, где на каждом шагу нога — и лапа — проваливалась сквозь ноздреватый грязный снег в ледяную воду, — что, скоро опять пропадешь? На неделю или на две, как всегда весной? Да?
Волк заворчал, отвел глаза и, сунувшись носом в ладонь Марго, лизнул горячим языком ее