«Продавщица фиалок»…
Нелепое волнение перехватило горло Симону, когда он услышал эти мотивы, сопровождавшие его вступление в парижскую жизнь. И он снова, как в прошлые времена, протер большими пальцами стекла очков. Да что там! Разве такой уж он старый, хотя за это время вполне можно было преуспеть в жизни или потерпеть поражение, создать что-либо или не создать… Ему казалось, что жизнь можно уместить на ладони.
Ни один восхитительный город, ни один нежданно появившийся близкий друг не может так быстро и точно воскресить прошлое, как банальная мелодия, которая была популярна в те времена. И эти несколько нот, несложных ритмов и жалких рифм, воздействуя на некие таинственные узлы, вдруг протягивают нить между нами и картинами из нашей прежней жизни, между нами и руками далеких подруг, лицами ушедших.
Теперь Анни Фере перешла на шлягеры дня или года вроде «Говорите мне о любви», новые песни, которые через десять лет будут вызывать столь же сильные воспоминания. Но этих песен Симон не слышал – он услышит их лишь позже…
Он знаком велел официанту наполнить бокалы. Он не хотел напиваться, конечно нет, но на него напала жуткая меланхолия, накрыла его, словно мокрой простыней.
Ведь это был все тот же официант, который вот уже десять лет наклонял над его бокалом бутылку; и все тот же толстый цыган-скрипач дирижировал оркестром и заставлял свою скрипку петь «Венгерский вальс», – совсем особый, бросая на пары все тот же томный взгляд; правда, волосы теперь у него стали уже совсем седые; и все та же девица стояла у вешалки и продавала сигареты; и все так же Анни Фере пела…
«Как только эти люди могут, – спрашивал себя Симон, – каждый день надевать одну и ту же одежду, повторять одни и те же жесты – с юных лет до самой старости, так ничего и не добившись… и не бросившись в реку?»
Вот так же встречаешь через пятнадцать лет знакомого кондуктора в автобусе, который ездит все по той же линии, в один и тот же час, прокалывая одни и те же билеты одним и тем же пассажирам…
И Симон почувствовал какое-то необъяснимое отчаяние от этих ежедневных, неизбежных повторений, составляющих жизнь маленького человека. Он опустошил бокал. Ему не хотелось много пить, но немного все-таки можно…
«И все тот же я сижу тут и пью…»
Ну нет! Он не был тем же. Он как раз отказался вести каждое утро курс латинской грамматики в одном и том же классе, и он не вернулся на тот же пятый этаж на улице Ломон… «Ломон… De Viris… смешно…» – и он не стал есть один и тот же обед под неизменным взглядом сидящей напротив Ивонны…
Он возвысился, он преуспел, он сменил немало назначений, немало женщин… Он стал в этом мире счастливчиком, потому что достоин был этого… Он добился того, что они приняли проект бюджетного финансирования искусства («художественное наследие Франции»).
Он дошел до крайнего предела в оценке собственных поступков и в презрении к самому себе.
Он понял, почему народы сотрясает дыхание революций и почему даже войны воспринимаются порою с радостью – все потому, что слишком многие устали крутить все тот же жернов, с тем же самым зерном, а потому неудивительно, что в один прекрасный день они восстают и наступает взрыв…
Тогда почему же он, Симон, отказавшись не только тупо долбить каждое утро «De Viris!», но и еще до этого, в детстве, водить одну и ту же корову к водопою и все ту же лошадь в поле, – почему же он не встал в ряды бунтовщиков, а без чьей-либо помощи, умело орудуя кулаками, пробил себе дорогу к одному из самых лучших мест за банкетным столом?
Есть такие случаи, когда чувствуешь себя предателем только потому, что не вступил на правый путь. И чувство это невероятной горечью отравляет порою лучший напиток.
4
Анни Фере, не успев закончить выступление, кинулась к столику Симона.
– Ох, Лашом! Какой сюрприз! – воскликнула она. – До чего же я рада! Послушай, ты стал знаменитостью… П-ф-ф! Какая карьера! Я об этом читала там в газетах. Еле набралась смелости, чтобы с тобой заговорить.
Она настолько ее набралась, что стала даже обращаться к нему на «ты», чего никогда не делала раньше.
– Гляди, кончишь тем, что станешь президентом Республики, – добавила она.
Совесть – судья, который быстро отменяет свои приговоры, и Симон почувствовал себя в полном согласии с самим собой благодаря дешевым комплиментам этой толстой певички из кабаре, которая, подрагивая жирными телесами, подошла погреться в лучах славы не ради чего-нибудь, а просто ради удовольствия вдохнуть ее аромат, как вдыхают запах чеснока, натертого на хлеб.
– О-о! Вот и Габи! – воскликнула она, узнав Де Вооса. – Значит, все завсегдатаи сошлись! Но я и знать не знала, что вы дружите!
– А мы и не знали друг друга до сегодняшнего вечера, – ответил Симон.
– Ах, вот оно что!.. А вот про тебя не скажешь, что ты помолодел! – добавила она, обращаясь к Де Воосу. – Это меня утешает. Видишь, сколько я набрала? – добавила она, взявшись за жирные бока. – Но это все не в счет. Главное – в душе чувствовать себя молодой!
Анни Фере принадлежала к числу «добропорядочных» и держала мелочную лавку.
Ван Хеерен вдруг перестал заниматься углубленным созерцанием собственной персоны; глаза его загорелись, как две круглые лампочки на лице манекена, и, впившись взглядом в округлый зад певицы, он произнес:
– Де Воос, милый мой друг, вот это, наверное, и есть та жизнь, о которой вы говорили!
– Ну а как Сильвена? – спросила Анни Габриэля. – Вы по-прежнему вместе? Нет, все кончено?.. Ты женился? А, браво! Счастлив?..
– Какая Сильвена? – спросил Симон.
– Сильвена Дюаль, ты должен был ее знать! Ну конечно, ты ее знаешь! – ответила Анни. – Эта тоже из тех, кто сумел взобраться высоко! Как подумаю, что ведь это я вложила ее ногу в стремя… образно выражаясь… когда был еще жив бедняга Люлю. Но они долго были вместе, Габи и она. Он, кстати, дорого ей обошелся: он ведь умеет обдирать. Разве не так, Габи?..
Симон понял наконец, что этот человек в вечернем костюме, сидевший перед ним, чуть не падая на стол, с перстнем на пальце, с золотой цепочкой, с крахмальными манжетами, торчащими из-под фрака, с седеющими висками и мешками под глазами, и был той великой любовью, столь трагически оборвавшейся, о которой говорила ему порой Сильвена, чтобы придать себе больше аристократизма и таинственности.
На лице Симона появилось такое выражение, что Анни Фере спросила:
– Я случайно не ляпнула лишнего?
– Нет-нет, – сказал Симон.
Успокоившись, Анни Фере вернулась к Сильвене.
– А потом, ведь она и к девочкам неравнодушна, – добавила Анни. – По мне-то ничего в этом страшного нет.
«Да… значит, еще и девочек, а почему, собственно, нет… еще и это тоже, – подумал Симон. – Немножко в ту сторону, немножко в другую… Мужчина или женщина, какая разница?..»
Но Симону не удавалось избавиться от нахлынувшего на него необъяснимого чувства отвращения…
Сильвена с Симоном, Анни с Сильвеной, Сильвена с Мобланом, Марта с Вильнером, Стен с Мартой, Марта с Симоном, а Симон со Стеном в одном министерстве… Симон с г-жой Этерлен, г-жа Этерлен с Жаном де Ла Моннери, Жаклин де Ла Моннери с Де Воосом, Де Воос с Сильвеной, Сильвена с Вильнером, Симон с Сильвеной… эта баллада о пленниках секса вдруг закрутилась у него в голове. Мрачный танец любви, которая кружит и кружит в хороводе, одни поколения цепляются за другие, и мертвые вперемешку с живыми! Нет, это не только конюшня, кормушка и стая, это манеж, где бык привязан к колесу и шагает по кругу, топча собственные экскременты…
Все та же скрипка сопровождает своим томным пением нагромождение этой гадости, и перед Симоном по-прежнему либо Нейбекер, который сидел тут десять лет назад, либо Де Воос, который сидит сегодня, военный герой, накачавшийся наркотиками или алкоголем и символизирующий крушение силы.