Как дико, нелепо, странно – прожить жизнь и ни разу не побывать в еловом лесу! Он только читал или видел в кино; как это прекрасно – побывать ночью в заснеженном еловом лесу.
Николай Егорович усмехнулся пришедшей мысли – он всю жизнь любил лес, всю жизнь мечтал пожить в нем хоть бы недельку, все откладывал, откладывал, как откладывают лакомый кусок напоследок…
– Я пойду сломлю ветку, – сказал Холин Лукашову. Ему захотелось сломить пахнущую морозом и снегом еловую ветку и поставить ее в купе, чтобы утром, когда он, свежевыбритый, в новой рубашке, – Холин взял в санаторий только новые рубашки, – будет пить горячий чай и ему на ноги в раскрытую дверь будут ложиться пыльные теплые солнечные полосы, в купе чтобы пахло свежей елкой. Как на Новый год…
– Я тоже с тобой, – сказал Лукашов неуверенно.
– Я быстро. Туда и обратно. Ты постой здесь.
– Мне тоже хочется ветку, – голос у Лукашова стал более настойчивым.
– Я тебе сломаю.
– Нет, нет, я сам, – Лукашов вцепился Холину в рукав, так ему захотелось сломать еловую ветку.
Они перебрались через неширокий пучок стальных путей и зашагали, обходя котлован строящегося дома, к лесу. «Не удастся постоять одному у сосны, – с горечью подумал Николай Егорович. – Вот так всегда, всю жизнь… Что он ко мне привязался?»
И вдруг Холин понял, почему к нему привязался Лукашов. Его передернуло от брезгливости и ненависти.
– А ведь ты не к сестре едешь, – сказал Холин.
– Что?
Лукашов, шедший впереди, остановился. Только тут Холин обратил внимание, что Лукашов так и остался без шапки. Лукашов стоял против луны, на лоб ему падала тень от волос, и казалось, что посредине головы у Лукашова вместо лысины черная короткая щетка волос, темная отметина на русой голове, какая бывает у молодых телят или щенят.
– Что? – повторил Лукашов.
– Ты едешь не к сестре.
– А к кому же? – В голосе Лукашова прозвучала неестественность.
– Ты сел ради меня.
– Ради тебя?
– Да.
– Вот еще! – хохотнул Лукашов. – Ты не хочешь?
Лукашов сделал несколько шагов в сторону котлована и отвернулся, расстегивая пальто. Луна ярко заливала котлован, высвечивая каждый камень, обернутый снегом, как в новогоднюю хрустящую упаковку. Фундамент еще только, видно, начали возводить, кое-где были проложены каменные стежки, привезены кучи кирпича, разбросанные наверху тут и там; одна такая куча, запорошенная снегом, высилась неподалеку от Холина. На дне котлована стоял какой-то замерзший, страшно неуютный, страшно холодный механизм; наверно, бетономешалка.
– Ты подумал, что я могу не вернуться с курорта, – оказал Холин в спину Лукашова.
– Как…
– Так. Ты подумал, что я оттуда не вернусь и у тебя будет неспокойно на душе Ты и провожать пришел поэтому И на поезд сел, чтобы узнать, считаю ли я тебя виновным в том, что произошло.
– Я еду к сестре.
– Так знай – я считаю тебя виновным в том, что произошло.
– Считай на здоровье. Меня это нисколько не волнует.
– А если я не вернусь?
– Сам виноват. Не надо было ехать Такие, как ты, умирают чаще всего на курорте. Потому что меняется ритм. Бежит человек, бежит, а потом вдруг пойдет шагом. И конец.
– А ты?
– Что я?
– А ты будешь жить до ста лет?
Лукашов по-прежнему стоял спиной Справа от него снег постепенно темнел, пятно подбиралось к Холину.
– Это уж как бог даст.
– Но чувствуешь ты себя хорошо?
– Неплохо.
Николай Егорович попробовал ногой кирпич, лежащий ребром отдельно от кучи. Кирпич не поддался. Холин ударил его каблуком – кирпич с хрустом отделился от земли.
– На сердечко не жалуемся, – сказал Лукашов, поворачиваясь к Холину и застегивая пальто. – Не жалуемся…
Договорить он не успел. Неожиданно для себя быстрым и точным движением Николай Егорович взял шероховатый тяжелый кирпич, машинально отметил, что низ его покрыт тонкой ледяной корочкой,