Небольшая площадь по ту сторону вокзала выглядела совершенно пустынной. На столбе с буквой «А» то затухал, то разгорался фонарь дневного света. Метель огибала столб с двух сторон, как огибает вода препятствие.
– Как же мы будем добираться? – спросил Холин. – Автобусы, наверно, уже не ходят.
– Пешком. Здесь недалеко.
Они перешли площадь и углубились в неширокую улицу.
– Вас провожали… – сказал Холин. – Это был ваш муж?
Она секунду поколебалась. Видно, ей не хотелось признаваться, что это был ее муж.
– Да.
– Хотите, я расскажу вам о вашем муже?
– Расскажите.
– Он работает у вас в столярной мастерской. Плотником… или кем там. У вас есть столярная мастерская?
– Да.
– Там вы делаете куклы?
– Да.
– Он делает куклы. Всякие. Но любит злодеев.
– Допустим.
– Когда он напивается, он уничтожает куклы.
– Почему вы так думаете?
– Он ненавидит куклы. Когда он напивается, он уничтожает их. Он хватает топор и раскалывает им головы, поджигает сигаретой волосы, избивает их ремнем. Он кукольный садист.
Мальвина рассмеялась.
– Ну, допустим… не кукольный садист, но кукол он действительно не любит, но и не уничтожает. Он тихо им мстит. То бросит в кадушку, то нечаянно опустит папу Карло в борщ. Но дело тут, конечно, не в куклах. Просто он ревнует их ко мне Особенно, когда я изобретаю красивые. Например, современные куклы. Приходится выстругивать широкоплечих строителей с орлиным профилем. Очень симпатичные куклы. Видные мужчины. Он думает, что я нарочно выстругиваю таких. А этого просто требует жизнь.
– Я бы тоже, пожалуй, ревновал к таким куклам.
Домик, где жила мать Мальвины, стоял в саду. На улицу выходил сад с калиткой, от которой к дому вела дорожка, петляя между деревьями. Холин любил такие домики. Здесь всегда стоит тишина; весной, пробираясь по цветущему саду, чувствуешь себя словно заблудившимся в тумане, а летом в комнатах пахнет травой и горячим вишневым клеем.
И потом все, что было, Холину тоже нравилось. И мать Мальвины, сгорбленная седая старушка с большими морщинистыми руками. И чистая горница с нехитрой, но уютной обстановкой: кровать, сундук, этажерка со старыми книжками и журналами; допотопный приемник с маленьким квадратным окошечком для настройки; тяжелый черный стол; тяжелые черные табуретки… И еда, которую подала старушка, простая крестьянская еда, от которой Холин отвык, которую так давно не отведывал: горячий борщ со слоем расплавленного сала, картошка в мундирах с подсолнечным маслом, квашеной капустой, яйца, кислое молоко, красные шары соленых помидоров с прилипшими листьями смородины.
Холин достал бутылку коньяка, припасенного на дорогу, и они выпили ее втроем, и больше всех пила старушка, впервые отведавшая этого напитка; она пила смакуя, причмокивая, и это тоже нравилось Холину. Врач не рекомендовал употреблять спиртное, но все же он выпил два маленьких граненых стаканчика, и его сразу развезло, все поплыло у него перед глазами, все сместилось, закачалось, а тут еще Мальвина включила приемник, и неожиданно сильная чистая мелодия вальса вошла в комнату, взяла Холина за сердце и понесла в юность, туда, в старый парк, переходящий в кладбище, в щелканье соловья, в лунные, словно затопленные молоком, аллеи, в быстрое мелькание белого платья среди деревьев, треск сучьев, все ближе, ближе слышащееся дыхание, шепот «Ах, люди увидят…»
И Холин неожиданно потянулся к старушке, поцеловал ее черную шершавую руку и сказал:
– Я, мама, убил человека…
И старушка не закричала, не всплеснула руками, а лишь грустно посмотрела на него.
– Несчастье-то какое, сынок…
И Холин впервые заплакал. Заплакал навзрыд, прижавшись мокрой щекой к старушечьей ладони, плакал, ничего ее говоря, и ему становилось все легче и легче.
Мать и дочь помогли ему раздеться и уложили в огромную, необъятную, набитую пуховыми перинами и подушками кровать, потушили свет и ушли, а Холин лежал и думал: «Господи, почему же все это в конце?»
Он долго не мог заснуть, лежал, думал, смотрел в маленькое замерзшее оконце, голубоватое от снега в саду.
В правом верхнем углу оконца виднелось круглое отверстие, словно кто надышал его. По мере того как Холин смотрел на него, отверстие все больше и больше увеличивалось. Холин недоумевал, что бы это значило. Недоумение перешло в страх. Отверстие стало совсем большим, в него явно дышали, потом там что-то зашевелилось, что-то замельтешилось, и вдруг Николай Егорович увидел в отверстие человеческий глаз. «Нет, – сказал Холин, – нет…».
Оконце хрустнуло, осколки выпали на пол, и в комнату по пояс всунулся человек. Это был лысый толкач.