— Эргокл подл и расчетлив. Но это еще не значит, что он непременно талантливый и опытный заговорщик. Он ищет сиюминутную выгоду. Даже если он вступил в сговор с Критоном, что мешает ему попытаться выжать из ситуации все возможное и получить дополнительную прибыль, не откладывая?
— Мне это не кажется подходящим объяснением, — искренне сказал я.
— Мне тоже. Но вот другое, на мой взгляд, более правдоподобное: Эргокл не имеет никакого отношения к заговору, если заговор вообще существует. Он просто чует, что происходит нечто странное, и хочет нажиться на этом. Если, к примеру, Гермия похитила пасынка для его же блага, не пытается ли Эргокл намекнуть, что тоже знает об этом? Боги, как же сложно искать истинное значение в словах такого человека! И все же я чувствую, что-то тут нечисто.
— Думаешь, Эргокл просто нетерпелив или у него есть план?
— Кто знает? Можно сколько угодно гадать, кто обещал ему деньги за мальчика, но в итоге ни к чему не прийти. Мы говорим так, словно Клеофон — просто пешка в чьей-то игре, а ведь ему, возможно, грозит страшная опасность.
— А может, он уже мертв, — мрачно предположил я. — Человека можно украсть и убить, но все равно требовать выкуп. Правда, люди по-прежнему считают Клеофона живым. Горбун в доме Фанодема говорил о нем в настоящем времени.
— Именно так, — сказал Аристотель. — И Эргокл тоже. То, что он сказал в конце нашей малоприятной прогулки, вполне сойдет за намек.
— Да, — вспомнил я. — «Им стоит обратиться за помощью в бордели, столь дорогие сердцу Ортобула». Может, какой-нибудь владелец или обитатель публичного дома знает о Клеофоне больше нашего? Если так, дом Манто — первое место, которое стоит проверить.
— Совершенно верно, — легко согласился Аристотель. — От тебя ничто не ускользнет, Стефан. Вот ты этим и займись. Пойди и осторожно все разузнай.
— Я? Послушай, Аристотель, мне и так хватает неприятностей из-за этого борделя. — Аристотель еще не знал — и не должен был узнать, — какие неприятности грозят мне после ночи у Трифены. — У меня нет никакого желания возвращаться к Манто, где меня знают по имени и помнят исключительно как человека, нашедшего тело Ортобула.
— Да-да, неприятное дело, кто спорит, но твоей вины здесь нет. И потом, никто не удивится, вновь увидев старого клиента. Ты знаком с людьми Манто, а потому, если они что-то скрывают, сможешь это раскусить.
— Легко сказать, — возразил я. — Ты говоришь, что задавать вопросы следует «осторожно». Беда в том, что публичные дома и осторожность плохо сочетаются. Нет, Аристотель, я
— Разве что принимал у себя в доме рабыню Мариллу, — напомнил Аристотель. — Но, с другой стороны, она ведь искала меня, не так ли? Все замыкается на мне, — он устало потер лоб. Тут в комнату вошел Феофраст, но его приход не помешал Аристотелю закончить фразу: — Я чувствую свою причастность, поскольку с самого начала беспокоился за Ортобула. К тому же, суд над Гермией может принести немало бед, не только нам, но всем Афинам.
— Тут я с тобой солидарен еще больше, чем вчера, — сказал я. — Нынче утром я услышал разговор каких-то каменщиков. Они возвращались от Асклепия… — И я пересказал ученым этот диалог.
— Вот! Вот чего я страшусь! — ответил Аристотель. — Дело не только в том, кто за Македонию, а кто против. Город возвращается к старым разногласиям.
— Сим ты подразумеваешь, — уточнил Феофраст, — раскол и противоречия, которые пытался уничтожить или хотя бы сгладить Солон: между богачами и бедняками. С одной стороны, у нас есть могущественные и обеспеченные граждане знатного рода, которые желают власти меньшинства. С другой — значительно превосходящие их числом бедняки, мечтающие о равенстве. Чтобы власть в равной степени принадлежала богатым и бедным, меньшинству и большинству.
— Истинно так. Вот на чем основана вся история и Конституция Афин. На попытке уравновесить противоречащие друг другу стремления. Неблагоприятное событие может нарушить это хрупкое равновесие. Страстей и идеализма хватает каждой стороне. Вы не хуже меня знаете, что сам Платон в юные годы симпатизировал диктатуре Тридцати Тиранов: среди тех, кто захватил власть, были его знатные родственники. Он думал, что они создадут нечто прекрасное — образец справедливости и общественной гармонии. Но, как рассказывает сам великий философ, вскоре эти иллюзии развеялись. Однако даже на стороне, которая пользуется общей поддержкой, есть демагоги, охотно выступающие против могущественных и угодных народу. Они не прочь склонить людей к действиям, которые угрожают спокойствию государства. Как показывает подслушанный Стефаном разговор, низы общества, представители четвертого класса считают, что выступление Критона против Гермии — не что иное, как попытка богачей захватить власть, поправ все устои, включая семейные узы. Я уловил те же настроения. Находятся смельчаки, утверждающие, что обвинения против двух женщин — это прямая угроза беднякам и афинской демократии.
— Что за чушь? — воскликнул я. — Тут, верно, какая-то ошибка. Ибо всем известно, что Гермия богата, в основном благодаря своему первому супругу, и сама по себе очень высокородна.
— Возможно, это и нелогично, но таковы политические настроения. Оба судебных процесса приобретают символическое значение, мало соотносящееся с личной значимостью участников. Я допускаю, что суд над Фриной затеян ради его символического значения, и ни для чего больше. Скверно, очень скверно.
— Тебе не кажется, — спросил Феофраст, — что ты преувеличиваешь опасность?
Аристотель с улыбкой покачал головой:
— Как бы я желал, о Феофраст, скрыться от жара ссор в тени умеренности! Но — нет. Не думаю, что я преувеличиваю, хоть и надеюсь на это. Я считаю, что Конституции города и его политическому устройству грозит опасность.
— Но что может произойти в худшем случае? Двух женщин осудят после двух законных судебных процессов.
— Это дело… вернее, дела — могут заставить всю Аттику разорваться, словно живот мертвого верблюда. Никто вокруг не спасется от зловония. Не забывайте: Афины уже подвергались подобной опасности. Есть основания думать, что стабильность — противоестественное состояние для этого города, а возможно — для любого. Период раскола и общественных беспорядков может смениться такой тиранией, которая никого не обрадует.
— Ты слишком хорошо знаешь историю, — резко произнес я.
Аристотель снова потер лоб.
— Возможно, — согласился он.
На следующий день я все-таки решил наведаться к Манто. Я сожалел, что так резко разговаривал с Основателем Ликея, моим старым другом, пусть даже и не разделял его пессимистичных взглядов. Мне казалось, судебные дела возникают и исчезают, захватывая афинян, а потом выгорая, словно пожар на морском берегу. Но тревога Аристотеля не могла оставить меня безучастным. Кроме того, мне было любопытно, что сталось с Клеофоном и какую роль сыграл в его исчезновении Эргокл. В конце концов, что случится, если я схожу в дом Манто и задам пару вопросов?
Я решил прийти с утра и не как клиент. Самое горячее время для публичных домов — это ночь с толпами посетителей и краткие часы полудня. Но рано утром (за исключением рыночных дней, когда в город стекаются истосковавшиеся по удовольствиям крестьяне) обычно наступает затишье. На затянутых туманом улицах не было ни души, кроме торговцев посудой. Правда, уже подходя к дому Манто, я увидел крошечную, с головы до ног закутанную в плащ фигурку, которая вперевалку, словно краб, бежала по боковой улице. Вероятно, школьник, опоздавший на занятие. Я рассмеялся про себя, вспомнив, как часто я сам опаздывал в класс, увлеченный забавой, которая тогда казалась чрезвычайно важной. Я был прав: утром заведение Манто выглядело совсем иначе. Хотя солнце уже начинало свой дневной путь, сонные рабы подметали комнаты, зевая во весь рот. Их приветствия были лишены даже намека на радость.
— Ищешь подружку? — спросил кривоногий раб, который стоял перед входной дверью, опираясь на