барханы. На пятьдесят четвертом километре, сразу за поворотом, Бармин подумал, что несчастье всегда притягивает несчастье, не доехать им без происшествий. Вскоре шофер чертыхнулся, притормозил, вышел, сильно хлопнув дверцей, открыл радиатор:
— Вылезай, малый. Подшипник греется. Можешь в той будочке ожидать. А хочешь, здесь сиди…
В будке возле шлагбаума Эльдар хлебал горячий кипяток с огромным осколком сахара, который при откусывании нужно было удерживать двумя руками. Еще запомнилась несокрушимая вокзальная скамья, где он сидел, не читая, с книгой на коленях. Все было как в сухом банном тумане: и печет, и мурашки по спине от холода. Юрка Красильников вставал перед взором низенький, шумный, добродушный, громоподобно выкладывающий первому встречному самые тонкие и интимные стихи. Когда Юрка смеялся, то ухватисто прижимал нос большим и указательным пальцами, слегка выделенными из кулака, и прерывисто, с раскатами, фыркал. Себя он весьма заслуженно почитал за прозрачный талант, рецензии с удовольствием коллекционировал, а советам не следовал никогда.
Билет оказался без места, и все двадцать минут стоянки поезда Бармин прослонялся по коридору, пока проводница не указала купе. Два солдата сели на этой же станции, но уже раскидали вещички по полкам и говорили о ресторане. Оба воспросительно взглянули на Эльдара:
— Может, и вы с нами за компанию?
— Так закрыто, наверно? — Эльдар неуверенно пожал плечами. — Два часа ночи…
— Два сорок, — уточнил один, повыше, потоньше и посамоуверенней. — Николай. А его зовут Хайргельды. Можно короче, Хаир.
— Элька, — представился Эльдар. — Эльдар Бармин.
Сонный официант в вагоне-ресторане долго не мог сообразить, чего от него хотят, но в конце концов достал теплую полюстровую и бутерброды. А когда его пригласили присоединиться, в момент проснулся, принес холодную курицу и что-то в бутылке. Николай вел себя широко и с той степенью независимости, которую придают солдату хороший перевод от родителей и начало десятидневного отпуска, не считая дороги. Элька скоро потерял нить разговора и, разрывая жесткие куриные сухожилия, нечасто напоминал:
— Во друг был! Через пол-Союза хоронить еду…
Вскоре его укачало окончательно. Проснулся он только в Караганде, в своем купе. Каира и Николая не было. Подушка и ботинки на полу носили следы проигранной борьбы с морской болезнью, убранные не очень умелой, но тщательной мужской рукой. Эльдар брезгливо оделся, размышляя, как нехорошо получилось, что не уплачено за ужин. Счет в ресторане и без того повергал Эльдара в колебания: следует ли равномерно делить потраченное или смириться, если за тебя платят? А может, вынуть скомканную бумажку и не глядя швырнуть перед официантом в общую кучу? Он всегда краснел и маялся, осознавая, что таинственное братство «Сегодня ты, а завтра я!» рыцарски существует без посторонних… Ехал Элька, естественно, при деньгах. Но расплачиваться за всех не хотелось. Да и не было уже рядом тех, с кем ужинал. Однако вспоминать, что его долю внес солдат, было мучительно.
Элька проволок по коридору чемодан, столкнулся в тамбуре с попутчиками, кивнул им на прощанье, справедливо рассудив, что остановиться теперь и начать разбираться вдвойне неудобно. В конце концов, он никогда в жизни с ними больше не увидится! Чувствуя спиной презрительную усмешку Николая, коря себя за бесконечное свинство, сошел на серый перрон.
В аэропорту услыхал то, что и ожидал, что знал заранее: самолета на Ленинград сегодня не будет. Однако внутреннее чутье убеждало: успеет, все равно успеет…
Оглядел обложки старых журналов в киоске «Союзпечать». Долго считал пассажиров в фетровых бурках. На всякий случай подошел к справочному бюро:
— Скажите, пожалуйста, из какого города я смогу сегодня вылететь в Ленинград? Мама, понимаете, умерла…
Он не покривил душой, мама действительно умерла, правда, давно. Сказать про друга показалось неуместным, не посочувствуют…
Женщина за окошком куда-то позвонила, порылась в книгах, сравнила расписания авиалиний и предложила Омск. Эльдар подумал, как в бухгалтерии примут отчет за командировку с неожиданным финтом Караганда-Омск-Москва-Ленинград. Больше — хоть и говорят, что в несчастье обостряется память, — ничего особенного не запомнилось. Вечером был дома. И, едва поздоровавшись с женой, хотел бежать к Юрке. Таня удержала:
— Не надо. Он сейчас в церкви…
— ???
— Родители пожелали. Никто из нас не смог отговорить…
— Ну вот. Стоило через пол-Союза ехать!
Непонятное чувство вины, которое смутно уже поднималось в дороге, сейчас захлестнуло и рвалось наружу. Эльдар понимал бессмысленность и неправоту самобичевания и все-таки громоздил напраслину, не мог ничего поделать со своим глухим подсознательным ясновидением на грани волшебства. А оно в этот раз было жестоким: может, и правда ничего бы не случилось, будь он здесь? Как он смел, как мог не помешать Юркиной смерти? Они обмывали очередную Лешину звездочку в тот самый момент, когда Юрка делал последний вздох. И отчаянно чокались чашками с кофе, поскольку единогласно установили в гостинице «сухой закон». И у него, у Эльки, не дрогнула рука. И ни капли не пролилось из чашки. И после громкого тоста не стала поперек горла сушка. Будто все в мире осталось нормальным. Без Юрки!
Вот сам Юрка не дал себя обмануть повседневным диагнозом «грипп». Удивительная силища — проницательность умирающего — заставила его написать завещание и заложить в книгу, так что листок нельзя было не заметить в случае смерти. Всего-то три дня болезни, исход которой Юрка предугадал, породили документ, хоть и не заверенный нотариусом, но освященный последним в жизни человеческим правом — волей уходящего: «Все рукописи завещаю жене, стихотворение «Я черной ночью укололся» — матери. Поэму «Цепь цепей» — Пленуму ЦК…» Такой он и был весь — противоречивый и разбросанный, крикливо защищающий неизвестно от кого рабочее искусство и отдававший себя перед смертью на суд ЦК, ни более ни менее…
И этого могучего парня, веселого безбожника, талантище и недотепу, завтра отпевают в церкви. Ничего более нелепого придумать было невозможно…
Эльдар с трудом дождался утра. В Никольском соборе было сумрачно и тихо. Горели свечи. Гроб стараниями родителей выглядел безвкусно-пышным. Юра в гробу лежал совсем обычный — невысокий полноватый увалень, очень крепкий и земной, с лицом чуть желтее, чем раньше, и с неестественно белым шарфом под самый подбородок, маскирующим следы вскрытия. Юрина мать и Юрина жена, одинаково согнувшиеся, придавленные горем, заплаканные, в черных гипюровых накидках и с платочками-близнецами у глаз, были по-своему уместны посреди всей старушечьей тоскливой золото-иконной ладанной суеты.
— За что, Эленька? — зарыдала в голос Екатерина Ивановна.
Эльдар не нашел слов, не утешил — поддержал под локоток, и материнские слезы ничего не прибавили к внутреннему сжатому состоянию:
— Екатерина Ивановна! Именем его клянусь: сделаю все, чтобы каждая Юрина строчка увидела свет!
Таня прижала к себе Екатерину Ивановну и зашептала что-то успокоительное и нежное. А Эльдар отошел, занял место между гробом и стеной, все еще ожидая, когда же наконец прорежется обостренное несчастьем зрение на детали. Но пока ничего не прорезалось. Положил ладонь на холодные Юркины пальцы, сделал это так, чтобы одновременно прикрыть порвавшееся и смятое серое кружевце на краю гроба.
Люди уже образовали небольшую толпу. Пришли друзья и родственники. Поэты. Товарищи с газового участка, где Красильников работал слесарем. Проводив других покойников, присоединились всегдашние траурные старушки.
Эльдар подумал, что неплохо смотрится рядом с гробом, такой высокий, худощавый, сильный, так преданно и неотрывно уставившийся в лицо покойника. Любому видно: человек провожает в последний путь единственного друга… Всем, кто с ним здоровался, он тихонько пояснял:
— Ночью прилетел. Пол-Союза пришлось отмахать…
В какой-то момент сжатая внутри пружина стала медленно распрямляться. Выступили тихие