– Да, флажолеты у тебя что надо. – О-Ё-Ёй даже сглотнула слюну от зависти. – Но вот все остальное: и деташе, и сотийе, и спиккато… – Она взбодрилась, зависти как не бывало, в голосе послышались назидательные нотки нашего декана. – Но вот все остальное… Надо же заниматься! Делать программу. А ты… Или арпеджио, как второклассник, гоняешь, или дерево долбишь…

– Не дерево, а тебя…

– Дурак! Я не дерево, я…

– А по-моему, ты как раз деревянная женщина и есть. Вот я беру скрипичную шейку и прикладываю к твоей. Елки-палки! Точь-в-точь! Теперь беру кусок нижней деки и прикладываю к твоей попке. Прямо не отличишь. Из одного куска. А теперь беру и приклеиваю к другой твоей половинке еще кусок дерева…

Однако О-Ё-Ёй не дала приложить или приклеить к своей попке кусок недоструганной нижней деки, а, вскочив, стала нервно одеваться.

– Я думала – ты скажешь что-нибудь серьезное… Думала, диктовать будешь… А ты со своими глупыми фантазиями!

– Ну ладно, – смилостивился я. – Давай вычитаем несколько набоковских стихов. Я буду читать, а ты проверишь.

– Да пошел ты! Не хочу… Не буду… – В глазах О-Ё-Ёй появились слезы. – Пойду схожу в магазин, хоть макарон на ужин куплю.

Это был камешек в мой огород. Денег на ведение нашего общего, из машинописных длиннот, читок и правок вдруг сложившегося хозяйства не было ни копья.

– Ну и вали! – в очередной раз, сам не зная на что, обиделся я. – А я… Я тоже поеду…

Глава четвертая

Вокруг Жуковки

Весь сентябрь я собирался съездить в Жуковку. Каждый день мысленно кружил я близ нее, выдумывая все новые и новые причины для встречи и знакомства со знаменитым ее обитателем.

О том, что гонимый отовсюду публицист и писатель нашел приют у знаменитого виолончелиста в недальнем Подмосковье, передавали все забугорные радиоголоса. Да и одна моя старая знакомая нехотя, но и достаточно подробно об этой дачной местности кое-что порассказала. Правда, и предупредила: «Жуковка – не место для прогулок. Правительственная зона. – Тут бывшая, как она сама рекомендовалась, „баба эсериха“, удивительно морщинистая и от этих морщин казавшаяся пришедшей к нам из русской народной сказки Бабой-Ягой, скривилась, как от прокисшего сока. – Но дачка-то у этого, у вашего… как его… Настропалевича, самая большая в поселке. Да. Лестницы и перила мраморные! И все другое – перилам под стать. Даже капээсэсники, – тут „баба эсериха“ зашипела ужом, – живут скромней!»

Об этой самой Жуковке, о «правительственной зоне», я все время и думал. И мысли мои от близости «архаиста-новатора» и великого ниспровергателя мешались. То хотелось сымпровизировать для него кусок из «легкого кинематографа прозы», то почему-то мечталось узнать о дальнейшей судьбе разных стран. Хотелось повыспросить и о новинках самиздата.

Мечты о встрече становились реальней жизни. И это при том, что некоторые мысли «жуковского затворника», вовсю цитировавшиеся радиоголосами, я любил не слишком. Но сам образ писателя вызывал во мне непостижимый восторг. За то, чтобы ему позволили свободно высказывать не слишком нравившиеся мне мысли, я готов был отдать многое. И в первую голову, конечно, скрипку Витачека…

Постепенно в голове моей от этой странной мечты-поездки сделалась метель. Потом – снежная сухая пустыня.

Чтобы пустыню эту увлажнить и озеленить, я стал подбираться к Жуковке уже не в мыслях, а практически. Я останавливал идущие за Москву попутки, но потом выходил из них. Я договаривался с внимательными частниками, но в последний момент не приходил в условленное место. Я доезжал до предместий Москвы и дальше шел пешком, но потом сворачивал в забегаловки, в окраинные кинотеатры. Я доехал однажды до Жуковки на электричке, но, увидев сплошной лес и не заметив никаких дач, в смущении повернул обратно.

Я кружил вокруг Жуковки, как ворон вокруг погоста. Но попасть в это заколдованное место – не мог! Что-то словно не пускало меня туда, что-то оттаскивало от этого благоприятного для других и гибельного для меня (так в сладости возбуждения тогда чуялось) места.

Наконец я решился. И собрался было сказать О-Ё-Ёй, что сегодня все-таки выберусь в Жуковку, но опять, в десятый уже раз от такого сообщения отказался. Ничего путного из этого не вышло бы. О-Ё-Ёй скорей всего высмеяла бы меня или – что еще хуже – разревелась («Тебе мало, что тобой интересуется профком и партком, мало?»).

«Ладно, скажу ей, что еду в институт».

Я поднял голову и увидел: О-Ё-Ёй в комнате давно нет. Тихо, как степной зверек, выскользнула она в заросший бурьянами двор.

«Может, и правда в институт съездить, позаниматься?»

Тут я некстати вспомнил последнюю институтскую, как тогда говорили, «хохму». Причем «хохма» эта, эта странная и смешная история, касалась уже только меня одного.

«Хохма» была в том, что рядом с Комитетом комсомола у нас в Мусинке внезапно образовался Комитет борьбы с антисемитизмом. Это был, конечно, Комитет неофициальный, пожалуй, даже подпольный. Никто из обкомов-горкомов его не учреждал, но, видно, и не запрещал. В Комитете этом, как я узнал совсем недавно, уже дали оценку русопятам из ансамбля баянистов, но в особенности занялись потерявшими чувство меры вахтерами, что-то антиеврейское в свои густые бороды часто ронявшими.

– Тебе надо войти в наш Комитет, – сказала мне в прошлый четверг Ляля Нестреляй. – Вы, русские, всегда от борьбы отлыниваете. Так что покажи, будь добр, пример всем своим и поприсутствуй сегодня вечером.

– А что… И поприсутствую, пожалуй…

– Да уж, пожалуйста, будь так любезен. – В голосе Ляли, словно в утреннем прозрачном стакане, к ста пятидесяти граммам лечебно-вокального желтка вдруг примешалось грамм тридцать черного молотого перца. От такой смеси я слегка поперхнулся и сдуру бухнул:

– Только там ведь, наверное, работы никакой. Нудновато нам с тобой, Ляля, будет.

– Работой тебя завалят по самые твои… – Ляля хотела сказать очередную грубость, но стерпела и сказала: – По самые уши.

– Работой заваливают по горло, – нехотя поправил я.

– Заваливают-наваливают! У вас всегда так: начинаете с языковых проблем, а потом с этими проблемками – рраз, и в самую середку, в музыку! Да грязными языками, да грязными пальцами. Ты что, тоже «отсохист»? Смотри-ка! А я и не знамши…

«От сохи» – это было тогда в музыкальной среде обидное и даже клеймящее определение. Если уж кого-то «отсохистом» обзывали, то избавиться от этого филологически прилипчивого и нравственно разящего определения было трудно.

Я поежился. Никаким «отсохистом» я, конечно, не был. А кем я был и кто я, собственно говоря, есть – в одну минуту решить не мог. Не мог, потому что разделение на «вас» и «нас» меня тогда еще не терзало, а последствия такого разделения мной даже не просматривались.

– Так ты придешь-таки?

– Ладно, Ляля, приду. Но только в другой раз. Сегодня у меня небольшое дельце намечается.

– Он мне делает одолжение! Он мне – такие вещи! Нет, это я тебе скажу: вы, русские, просто обязаны заседать в нашем Комитете. Танком, танком при к нам! – вдруг понизила голос до возбуждающей контральтовости, словно упрашивая лечь в постель не только меня, но одновременно и кого-то еще, бесстрашная Ляля. – Учти, если о тебе сложится плохое мнение, его потом не исправишь!

– Какое мнение, Ляля? И где оно может обо мне сложиться?

– Ну… вообще… везде!

– Ладно. Приду после оркестра.

Не успел я расстаться с Лялей и отвалить от наглухо для меня закрытых дверей Комитета комсомола, как из-за деревянненькой мусинской колонны выступил и зашагал мне навстречу, клоня, как конь, сухую головенку набок, доцент Ангелуша.

Стукнуло доценту уже годков двадцать восемь. Был он из молодых, но, как говорится, ранних. Именно за

Вы читаете Романчик
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату