– Другим, дед.
– Времена были тяжелые, послевоенные. Жили не Бог весть как. Голодно жили. И холодно. Но ведь вера была в нас!
– В Сталина…
– Верили в него. Он много сделал для страны! Пусть его там поносят нынче! Верили, что осилим разруху, что выправим все, что самые счастливые на свете! А твое поколение, Олег, какое-то потухшее.
Вернулся недавно тут у нас один комбат. Так пьет он и мечтает в Афганистан опять уехать. Что же это такое с людьми делается? Да чтобы мы на войну рвались после пяти лет! Только если б страна потребовала и приказала! Да что там говорить! Песни ваши «афганские» послушаешь, тоска берет, безысходность полная!
В наших песнях радость звенела, надежда! Про победу, про подвиг советского народа пели!
– …в госпитале все телевизор смотрел, газеты читал, разговоры разные слушал, сюда пока добирался присматривался, и такое чувство, я тебе скажу, будто вся страна переменилась. Не узнаю я ее. Перестройка, ускорение… Люди совсем другими стали за те два года, пока я воевал… Что-то изменилось, а вот что конкретно уловить не могу…
– Нет, Олежка. Страна не изменилась, и люди точно такие же, как были.
Это ты стал другим.
Боль приехала вместе с ним, и прописалась в доме, так же, как и он, на равных правах, вот только до поры до времени не подавала виду, обживалась, осваивалась. Пока гостили у родителей, боль не напоминала о себе, а стоило перебраться на новое место службы – оживилась.
Женьке он, естественно, все рассказал в первый вечер, и как в засаду попали, и про госпиталь, только про боли умолчал. Женька, правда, больше расспрашивал про госпиталь, а именно – симпатичные ли там медички. И, что больше всего обидело Шарагина, перебивал его несколько раз, чтобы напомнить про собственные былые подвиги, и про собственные похождения после ранения.
Он думал, что оставил боль в госпитале, что лекарства, которые он принимал, защитят его, а она объявилась снова, насмехаясь над медициной, и поселилась рядышком, как селится домовой, и ожила ночью, как домовой.
Именно ночью пришла боль, когда он был наименее защищен, и желал погрузиться в сон, забыть о дневных заботах и мучительных раздумьях о будущем.
Боль схватила за затылок, и постепенно отвоевывала всю голову, сводила с ума. Иногда в своем воображении болезненном он представлял девчонку-отличницу в школе, в одной из школ, где он учился. У той были шикарные волосы, заплетенные в толстую
длинную косу. Мальчишки на перемене подбегали к ней сзади и таскали ее за косу. Девчонка кричала от беспомощности собственной, но ничего сделать не могла. И Олегу теперь боль его нынешняя рисовалась, как коса; боль физическая и боль душевная сплелись воедино в длинную косу на затылке, которую кто-то сильно тянул назад.
Боль медленно добивала, и он понимал, что она не уйдет, пока жив он, чтобы там не обещали врачи, и какие бы лекарства не прописывали, что она будет с ним до самого конца.
Он стонал, и боялся, что разбудит дочь.
А когда боль усиливалась до предела, дальше которого терпеть был не в силах человек, ушел в ванную и бился головой о стену. Долго бился, пока не притупилась боль.
– Олежка! Открой! Пожалуйста, – умоляла Лена. – Не закрывайся от меня! Я прошу тебя, открой дверь. Я знаю, что тебе плохо, открой мне, пожалуйста, милый, любимый! Открой.