— Когда встретимся? Есть желание — приезжай сейчас. Подробно расскажу о звонке и посоветуемся. Мне все равно не уснуть. Коньяк найду, правда, армянский.
Спирин откашлялся, попробовал сострить:
— Коньяк армянский, а вкус французский, гурман любитель от роду русский… Мещанин во дворянстве. Благодарствуйте, приехать не смогу, вторые сутки в пике. Счастлив буду, если посетишь старого бедного однокашника… завтра… то есть сегодня утром. С «Камю» под мышкой. Если не пожадничаешь. Целую.
Он положил трубку и почему-то вновь стал отыскивать то знаменательное место в люстре, где была отколота пулей хрустальная висюлька, и тут впервые страстно позавидовал Спирину, его умению владеть своим натренированным глазом даже в состоянии нетрезвом.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
В поскрипывающем лифте, донельзя исцарапанном, с захватанными дотемна кнопками Андрей поднялся на шестой этаж старого замоскворецкого дома и на полутемной лестничной площадке нашел номер квартиры Спирина. В стальной двери блестел неусыпный глазок.
Он позвонил, и лишь минут через пять за дверью послышалось движение, прозвучал низкий голос:
— Андрей, ты?
— Я. С коньяком. Что долго? Спал?
Трижды щелкнул замок, дверь открылась. Одутловатое лицо Спирина с сизыми мешками под красными, непривычно водянистыми глазами, небритые щеки, неопрятно темнеющие щетинкой, непричесанные светлые волосы, слипшиеся на залысинах, — его облик, обычно невозмутимо- снисходительный, утратил свою физическую добротность, всегдашнюю модную и небрежную броскость в одежде. Сейчас он был в поношенных спортивных рейтузах с голубыми лампасами, на длинной, не заправленной в рейтузы майке проступали разводы пота. И его лоб, мощная шея, бугры мускул на предплечьях, тоже облитые потом, лоснились.
— Я спал? Городишь! Ни в одном глазу… Какой коньяк? — выпытывающе спросил Спирин. — «Камю»? «Мартель»? «Наполеон»? Расщедрился или зажал?
— К сожалению, армянский, который был дома. «Камю» за мной.
— Вот, вот, надо быть благодарным. Армянский, а? Спирин подхватил у Андрея целлофановый пакет и двинулся в комнату, он шел и хлопал по ворсалину растоптанными шлепанцами, тупо покачивая плечами, и, глядя на его спину, Андрей снова подумал некстати, что такая вот походка была у людей в камуфляже, занявших скверик неподалеку от Краснопресненского стадиона, когда автоматными очередями прочесывали кусты, и повеяло холодом, как всегда при воспоминании о расстрелянном казачонке.
— Проходи, — пригласил движением оттопыренного пальца Спирин. — Что будешь пить — коньяк, водку?
— Абсолютно ничего, — ответил Андрей. — Хочу поговорить на трезвую голову. И так позволяю зигзаги почти каждый день.
— От меня подобного отказа не дождешься. Я-за медленное утоление жажды… ха-ха-хо-хо! Ясно?
Спирин широко ухмыльнулся, облизнул губы, вероятно, мучимый жаждой, бросил сумку под книжные полки возле дивана, на котором, похоже было, провел всю ночь в своем заношенном спортивном костюме. Диван не был застелен простыней, тканьёвое одеяло комком сбилось на пол, одна лишь подушка выделялась в изголовье, измятая, несвежая. На диване страницами вниз лежала развернутая книга, которую, как видно, читал Спирин до прихода Андрея. На тумбочке среди темных лужиц и надорванных целлофановых пакетиков с рассыпавшимися орешками, полупустой коробкой конфет, сахарницей с воткнутой в нее ложкой, нарезанного на тарелке лимона стояли кофейник, две бутылки «Камю», порожняя и начатая, бокал, затуманенный потеками на стекле, большая бутылка пепси-колы — признаки бессонной ночи Спирина, следы его пике.
— Будешь пить пепси с тремя каплями коньяка, трезвенник. И — ни слова, — сурово приказал Спирин.
Пока Спирин доставал из бара чистый бокал, Андрей успел осмотреть его комнату, наверно, не так давно уютную, обставленную с женским вкусом современной мебелью — нарядная «стенка» со стеклянным баром, чешские книжные полки, кокетливые занавески, эстампы, журнальный столик на гнутых ножках, но все это выглядело тускло, не ухожено, захламлено ворохами старых газет, везде на спинках кресел навешена одежда, всюду чувствовались запустение, заброшенность. Грязноватый, унылый пучок пыли серел на полочке в баре. Рядом с переполненной пепельницей виднелась фотография на подставке — молодая строголикая женщина щекой прислонилась к русоволосой головке девочки с застенчивыми глазами. «Жена и дочь, — подумал Андрей. — О них он мне говорил».
— Разлили мастерски. Как Санчо Панса Дон Кихоту. Пей свой пепси с каплями Вотчала, а я тяпну коньячку и прочитаю тебе кое-что гениальное, — сказал Спирин, отхлебнул из бокала и повалился спиной на диван, взял развернутую книгу. — Скинь с кресла мои штаны, садись и слушай. Омар Хайям. «Я утро каждое спешу скорей в кабак в сопровождении товарищей гуляк. Коль хочешь, Господи, сдружить меня с молитвой, мне веру подари, святой податель благ!» Веру подари, ты понял, старик? — заговорил он приподнято. — Глубоко копал, Омар, хоть был пьяница, ученый, математик и поэт! Читал его всю ночь, учил наизусть, плакал и восторгался. Что были за люди! Вера, вера. Да что такое вера? Убеждение! Высокое убеждение! Золотое убеждение! А есть ли такая вера у нас, глупарей и остолопов? Или одна русская дурь? У тебя есть надежная вера, Андрей? Что-то у тебя там есть, шевелится, кантовское, но тоже как-то вроде…
— Вера не требует доказательств, иначе это пустая трепотня, — сказал Андрей, ногой придвигая кресло к дивану и замечая хмельную приподнятость Спирина.
— Веришь в Бога? Хоп? И в добро? Не сомневаюсь!
— Вера в Бога или в черта есть вера. Думаю, что настоящая вера — это вера в добро. Вера в черта порождает обыкновенный сволочизм.
— А я не верю ни в Бога, ни в черта, ни в сопливое добро, которое хуже СПИДа! Мимоза, слякоть, размазня, проституирование себя в миленьком фальшивом умилении, — зажегся Спирин, потрясая книгой. — В Афганистане добренькие онанисты были хуже душманов! Где надо было стрелять, гнидам головы рубить, там они поносили от милосердия. Особенно те, кто заигрывал с боженькой. Где-то я вычитал древнерусскую поговорку: где поп с крестом, там и скоморох с дудою. На хрен! Переиначить! Не поп с крестом, а скоморох с «Калашниковым»! Вера! — вскричал Спирин, поворачиваясь сильным телом на диване и взглядывая на бар, где на запыленной полке стояла фотография. — Да будет тебе известно, Андрей, мою жену звали Вера. Вера Алексеевна. Символично, а? Вера! Собачий хохот! Нету Веры, ушла Вера, не приняла мою жизнь на чужом прицеле! Жизнь живого трупа, как сказала она. И презирая вот это — мой наркотик, мое зелье! — Он воспаленным глазом показал на бутылку. — Одначе без этого я бы подох, не смог быть рыцарем огня и кинжала! Ха-ха и хо-хо! Учти: ры-ца-рем! Нет, ты послушай Омара Хайяма, какая глубина о жизни и смерти! Вот, подожди, вот здесь, слушай. «Приход наш и уход загадочны…» Нет, прочту другое. «Ты видел мир, но все, что ты видел, — ничто. Все то, что говорил ты и слыхал, — ничто. Итог один — весь век ты просидел ли дома, иль из конца в конец мир исшагал, — ничто». Вот так, старик, — ничто. Самое исчерпывающее философское понятие — ничто. Бермудский треугольник. Приборы на нуле. Машины корабля заглохли. Рули не подчиняются. Компас не действует. Глубина и пустота океана. Бездонный колодец. Всех засосет. Тьма. Но не могу согласиться с этим «ничто». Вроде умею принимать и держать удары жизни — но не могу. Ненавижу «ничто»! Потому что второй жизни во веки веков не предвидится — никому, ни за какие купюры, ни за какие заслуги! Ни голодному бомжу, ни сиятельному президенту. Ни хрена! Или вот еще у Омара: «Океан, состоящий из капель, велик. Из пылинок слагается материк. Твой приход и уход — не имеет значенья. Просто муха в окно залетела на миг». Исчерпывающе! Ничто! Исчерпывающее понятие! Ни секунды за пределом! Ничто! Вот читаю Омара Хайяма о ничтожестве и бренности человеческой жизни, а все же, все же, все же! Ведь люблю я этот треклятый дорогой коньяк, люблю мудрые книги, люблю злую жену. Бог с ней или черт с ней! А главное — маленькое беленькое существо, такую