частицы дерева поступили так же, и вот уж вышло целое дерево, частицы червей не захотели отставать от собратьев, слиплись между собой — и повсюду бодро поползли червяки… ну и так далее.
А частицы одаренности, или творчества, — эти были самые крохотные, и их оказалось не слишком-то много, особенно если сопоставлять с другими. Долго летали они в космическом вихре, не зная, куда им лучше налипнуть. Вся материя уже образовалась, и каждая разновидность материи как бы кричала частицам одаренности: «Сюда! К нам! Здесь хорошо!» Червяки желали бы талантливо ползать, растения жаждали даровито тянуться из почвы, бабочки — сногсшибательно летать, птицы — прекрасно чирикать…
И частицы гениальности так и клеились к ним, поддаваясь на просьбы. Но все-таки осталось их довольное количество свободными. И вот явились существа более разумные, чем бабочки, растения и ползающие на брюхе твари, и последние частицы сверходаренности, чтобы не оказаться совсем уж не у дел, набросились на них и обступили со всех сторон. Потому что этих самых гениальных частиц в конце концов сохранилось в свободном состоянии так мало, что они не смогли бы создать нечто самостоятельное и нуждались в носителе.
Долго ли, коротко ли, а явились в мире Мастера. И одним досталось гениальности не слишком-то много — хоть и вполне достаточно для того, чтобы создавать поразительные вещи; в других же творческого начала было значительно больше. Но самый жирный слой гениальности налип на Джурича Морана, и это сделало его неуправляемым, непредсказуемым и, как следствие, катастрофически неудобным.
И, в конце концов, Моран сотворил нечто такое, что привело к изгнанию его из мира всех мыслящих, добрых и созидательных существ.
Разумеется, у защитника Лутвинне имелись многочисленные слуги. Титул «защитника» означал, что весь замок, и все, что в нем находилось, и все те, кто в нем работал, принадлежали ему.
Во многих жизнях защитник был властен; таким на протяжении столетий оставался изначально заведенный порядок вещей.
Новой кухонной работнице так и объяснили, едва только она явилась на место своей службы.
— За множеством чрезвычайно важных дел господин Лутвинне нередко забывает о еде, на то он и эльф, — сказал, обращаясь к девушке, старший повар, человек с виду совсем неинтересный: озабоченный взгляд, наморщенный лоб, кривые складки вокруг рта. — Эльфы зачастую думают о вещах настолько возвышенных, что мысли о пище просто не находят себе дороги к их головам.
— Следовательно, задача поваров — перехватывать эти мысли, воплощать их в приготовленных яствах и подсовывать господину Лутвинне? — тихо спросила Ингильвар. Кажется, этой манерой изъясняться она заразилась от Морана (не следовало бы так долго с ним разговаривать!)
Старший повар смерил ее взглядом с головы до ног.
— Уж кто-кто, а эльфы превосходно разбираются в пище, красотка, учти это. На то они и эльфы, чтобы знать толк в пирушках и славной еде с выпивкой!
— Но вы же только что… — пискнула Ингильвар, разом возвращаясь к своему изначальному образу дурнушки.
— Глупости! — отрезал повар. — Господин Лутвинне — и эльф, и человек, он и помнит о еде, и забывает о ней, но главное в нем то, что он — защитник замка и наш господин.
— Я выполню любую его волю, — сказала Ингильвар, от всей души надеясь, что на сей-то раз выбрала правильный ответ.
И ошиблась. Повар даже топнул ногой при виде подобной бестолковости:
— Дурочка! Не была бы ты такой красавицей, клянусь спасением моей правой руки, — выставил бы тебя за ворота без сожалений! У господина Лутвинне часто вовсе нет никакой воли, так что нам, его слугам, приходится все додумывать за него. Но своевольничать не сметь, ясно тебе?
— Да, — сказала Ингильвар.
— Что тебе может быть ясно? — Повар пошевелил морщинами на лбу. — Разве такой дурочке может быть что-то ясно? За таким гладким лобиком плавают не мысли, а жиденький супчик из рыбьих косточек…
— Мой господин, — взмолилась Ингильвар, — я об одном прошу: указывайте мне — это делать, то делать, и я все выполню, а думать или умничать ни за что не стану, пусть хоть тут меня режут!
— Наконец-то толковые речи! — одобрил повар. — На том и остановимся.
И Ингильвар осталась работать на кухне. Она чистила овощи и срезала мясо с костей, мыла котлы и даже точила ножи, хотя это занятие и считалось для женщины предосудительным. Спала она в маленькой комнате для прислуги, подруг среди поварих не завела, поварятами помыкать не решалась, исполняла любое поручение и молчала, молчала…
Она не понимала, отчего здесь ее все так упорно считают глупой.
Раньше она слыхала о себе попеременно то хорошее, то дурное. Иногда люди говорили, что такая некрасивая девушка обязана быть умненькой, иначе ей и жить-то на свете незачем. А другие люди утверждали, что нет в Ингильвар ровным счетом никаких достоинств, и поджимали губы, отказываясь объясняться подробнее.
Но на кухне замка общее мнение стало единодушным.
Однажды — это случилось на третью неделю службы — Ингильвар не выдержала и спросила старшего повара:
— Простите меня, мой господин, но растолкуйте вы мне, бестолковой: почему никто не признает за мной ни капельки ума?
Старший повар долго глядел на нее, жевал бескровными губами, листал свою поваренную книгу, словно выискивал на ее страницах подходящий ответ. Наконец он вздохнул, искренне сожалея о своей бедной собеседнице.
— Несчастное дитя, ты и вправду желала бы это знать?
Ингильвар кивнула, боясь сказать лишнее.
— Давно ли ты смотрелась в зеркало?
Она опять кивнула. Очень давно. С тех самых пор, как покинула свое лесное озеро.
— Да, — уронил повар. — Что ж. Ты и впрямь заслуживаешь ответа, коль скоро так глупа, что даже не подозреваешь правды. Я принесу тебе зеркало. Посмотри на себя и ответь: может ли женщина с такой наружностью быть хоть сколько-нибудь умной.
— Не надо, — прошептала Ингильвар. — Я все поняла.
Но повар уже вышел и скоро возвратился с небольшим зеркальцем в медной оправе.
— Позаимствовал у младшей поварихи, — пояснил он почти дружеским тоном и заговорщически подмигнул Ингильвар. — Только не вздумай разболтать ей! Она мне не простит! Она страшно ревнива по части зеркал.
Ингильвар зажмурилась, когда он сунул зеркало ей под нос, втайне надеясь, что старший повар не заметит этого и ей не придется опять столкнуться лицом к лицу с собственным отражением.
Но старший повар, разумеется, все это видел.
— Эй, не жульничать! Открывай глаза да смотри! — приказал он.
Ничего не поделаешь, Ингильвар открыла глаза…
Она не узнала ту, что глядела на нее с блестящей полированной поверхности. Куда подевались уныло скошенные глаза, где серые, как пакля, волосы? Круглое лицо, испуганные темные, медовые глаза, пухлые губы, сейчас закушенные и оттого будто налитые подступающим плачем… Но как такое может быть?
— Я не верю, — сказала Ингильвар, отдавая повару зеркало. — Вы посмеялись надо мной. Чей это портрет?
— Это твой портрет, дуреха. Я же говорил, что ты нечеловечески глупа. Даже козы умнее тебя!
— Дайте еще раз взглянуть, — попросила она. И принялась корчить себе рожи. Красавица в зеркале охотно повторяла все гримасы, и в конце концов Ингильвар вынуждена была признать: повар прав, женщина с такой внешностью вряд ли может оказаться хоть сколько-нибудь умна.
— Стало быть, я — красотка и дурочка, — вздохнула Ингильвар.
Она обратила на повара глаза и вдруг засияла.