На это она особенно жаловалась.
— Обходятся с нами, как с малыми детьми! — говорила она.
В приемной всегда бывало много народу, слышался приглушенный говор. Старушки, выглядывая поверх го-лов своих родных, искали друг друга взглядом. Одна из них обращалась к бабушке:
— Вот видите, он пришел! А вы так беспокоились!
— Он приехал из Рима специально ради меня!
— А это моя невестка. Она мне принесла дюжину яиц и немножко масла, — говорила другая.
( — Живет не тужит эта невестка, — шептала мне бабушка. — Она сюда заглядывает не часто — как говорится, только когда папа римский помирает.)
— Балует вас внучек! Это ваш старший?
— Да, он специально приехал из Рима, чтобы повидаться со мной! А это ваш сын?
— Да, средний. Старший на работе.
( — У нее три взрослых сына, и они ее здесь держат, — шептала бабушка. — Будь твоя мама жива, со мной бы такого не случилось.)
Подавала голос еще одна старушка:
— Ваш внук похудел с прошлого раза.
— Он столько работает! — отвечала бабушка. — К тому же он устал с дороги. — И обращалась ко мне: — Ты и вправду сегодня бледней обычного.
— Я живу хорошо, уверяю тебя, — говорил я. — А ты как?
— Ну как я могу жить? Точно в тюрьме! Комната была темная, с низким потолком; мы сидели
друг против друга на плетеных скамеечках, держась за руки; бабушкины руки всегда были холодные. Мы подолгу молчали, поглаживая друг Другу руки; опуская глаза, я чувствовал на себе ее взгляд, в котором был упрек и благословение. Люди вокруг нас безостановочно болтали, на дворе звонил колокольчик, время от времени на пороге показывалась монахиня, потом снова исчезала.
— Это сестра Клементина, наша надзирательница. Но она такая славная! Она мне разрешила иметь свой ночной горшок, — говорила бабушка.
— А кормят по-прежнему плохо?
— Вечером очень мало дают. Дают чашку кофе, но это просто теплая водичка. А иногда тарелку пюре.
— Вкусное оно?
— На желудок давит. Я его не ем. Да ты ведь знаешь, я и дома почти никогда не ужинала.
— Ты по-прежнему отлучаешься раз в неделю?
— А что же мне, совсем замуроваться здесь? Навещаю кое-кого или по крайней мере хоть воздухом немножко дышу.
Она поправляла мне фуфайку у ворота трепетным движением 'матери или возлюбленной.
В тот четверг ты пришел в богадельню, как обещал, и бабушка просто себя не помнила от радости, что мы оба сидим вместе с ней. Она брала наши руки, подолгу держала их в своих и украдкой шмыгала носом, чтобы не расплакаться. Ты был немного смущен и поглядывал по сторонам, стараясь держаться непринужденно.
— Казати! Сегодня к вам оба внука пришли!
— Это дочь моя их прислала! Старший нарочно приехал из Рима, чтоб повидаться со мной!
Ты сказал:
— Бабушка, не отвечайте им!
Это звучало как упрек, и бабушка по-своему извинилась перед тобой: погладила тебя по голове. Ты обращался к ней на «вы», как тебя приучил с детства
— Эти женщины говорят, будто я вас так пожираю глазами, что вы от этого худеете… Когда пойдете отсюда, остерегайтесь автомобилей. И будьте осторожны на площади Синьории, там всегда ветрено. Обойдите лучше по виа Кондотта!
Тогда я сказал:
— Бабушка, давай проведем пасху все втроем, хочешь? Пасха через две недели, мы пообедаем в ресторане.
— А синьор*** разрешит? — спросила бабушка; голос у нее дрожал. — Встретимся лучше вечерком. Меня на пасху звала к себе Семира. Заходите за мной.
—
пальцем у себя под носом, чтобы скрыть волнение. Притянув наши головы одна к другой, она поцеловала в лоб сначала тебя, потом меня. Влажный след ее
— Ты заранее зайди к Семире и откажись от приглашения. Мы придем за тобой в полдень.
Бабушка пыталась слабо протестовать, но потом сказала:
— Ты всегда был неслухом!
24
День клонился к вечеру, стоял уже конец марта, и в воздухе веяло весенним теплом. Плющ на фасаде богадельни, казалось, зазеленел ярче. После тьмы приемной закатный свет, озарявший дома, слепил нас. Мы словно вышли из тюрьмы. Мне было грустно, и я сжимал кулаки в карманах пальто. Потом взял тебя под руку. Ты рассеянно смотрел прямо перед собой, и мне показалось, что моя рука тяготит тебя. Тогда я спросил:
— Ну, как дома?
— Уладилось!
Ты по— прежнему глядел перед собой. Небо на горизонте нависло низко и окрасилось в белые и розовые тона, красный диск солнца угадывался за теми домами, верхние окна которых поблескивали.
Мы долго шли в молчании, инстинктивно свернув на виа Кондотта, как советовала бабушка. Ты предложил мне выпить шоколаду в баре «Флоренция»; в магазинах на виа де'Кальцайоли зажглись витрины, в центре города царило вечернее оживление. Ты медленно пил шоколад и вдруг, между двумя глотками, сказал:
—
— Сейчас?
— Да, так будет лучше. Ничего нового он не скажет, но нужно доставить ему это удовольствие.
Твой
Твой покровитель, в халате, откликнулся:
— Вот когда мы с тобой свиделись, бездельник.
Он засмеялся своим прежним смешком, ставшим теперь чуть-чуть сердечнее, и предложил мне стул. Мы уселись у стола.
Сначала он стал расспрашивать меня, как я живу, и, слушая мои уклончивые ответы, улыбался, обнажая свои желтые зубы на лице, обтянутом кожей цвета слоновой кости, словно продубленной временем. Наконец он сказал:
— Итак, вместо того чтобы служить примером для своего брата…
Смеркалось; ты зажег лампу на ночном столике, и в полумраке он начал свою речь. Он говорил мирным тоном, в котором, однако, все время сквозила ирония, сначала задевавшая меня; потом мое восприятие словно притупилась. Я слушал его и все время думал совсем о другом, прикидывал, что буду делать вечером, когда уйду отсюда. Он снова повторил историю твоего усыновления, подытожил все, что сделал