— Ты понял?
— Угу, — ответил ты.
19
Мы купили две свечи, я зажег сразу обе. Ты присел на край постели.
— Я тебе хлопоты причиняю, — сказал ты.
Ты снова был спокойным и как будто довольным. Твое лицо смягчилось и стало почти детским; ты говорил юном ребенка, который поставил-таки на своем.
— Знаешь, что обо мне подумает твой
— Я оставил ему записку, что вернусь только в том случае, если он подыщет новую квартиру.
Наши тени теснили друг друга на стенах; комната была довольно высокой, и от этого казалась еще более безобразной и убогой. У окна стоял ящик с семейными реликвиями, которые мне доверила бабушка. На столе лежало несколько книг, среди них толстый том: полное собрание сочинений Мюссе в подлиннике.
Ты взял Мюссе, открыл книгу и положил ее на колени.
— Ты знаешь французский?
— Стараюсь выучиться, когда читаю, — ответил я.
— Без грамматики?
— У меня есть маленький словарик. — Я взял его со стола и показал тебе.
— Я пользуюсь грамматикой Фьорентино, могу тебе одолжить ее.
— А у тебя по французскому какая отметка?
— Я в прошлом году провалился как раз по французскому.
Ты говорил ребяческим тоном, словно отвлекся от забот или сбросил какую-то маску.
— Только по одному предмету провалился?
— Нет, еще и по математике. — А-а!
— И по итальянскому я плохо сдал устный экзамен. А на письменном получил семерку [4].
— А что
— Да, что-то вроде этого.
— И девушка! Как ее зовут?
Ты покраснел, и я понял, что тебе не хочется отвечать, но ты делаешь это из любезности.
— Джулиана.
— Ну, и какая она? — Я словно разговаривал с другом. — Сколько ей лет?
— Восемнадцать.
— Значит, она старше тебя. Совсем взрослая.
Тут я понял, что слишком далеко зашел и что завоевать твое доверие трудно. И я подумал, что
На столе стоял портрет, прислоненный к бутылке со, свечкой. Я взял его и протянул тебе.
— Это мама, — сказал я.
Ты взял фотографию и повернул ее к свету. Я наблюдал за твоим лицом, но выражение его не изменилось; ты, казалось, рассматривал фотографию, только чтобы доставить мне удовольствие.
— Та карточка, что у бабушки, не так выцвела, — сказал ты.
Наступило молчание; оба мы были смущены, но по-разному. Ты встал и поставил фотографию на место.
— Простынь нет, — сказал я. — Хочешь лечь?
— Если ты не возражаешь.
Ты снял пальто и повесил его на шпингалет окна; открыл кожаную сумку и вынул оттуда пижаму, домашние туфли, завернутые в газету, полотенце, зубную щетку, полный несессер.
— А ты где будешь спать? — спросил ты.
— Устроюсь на стуле.
— На всю ночь? Мы можем спать вместе: ляжем оба на бок и поместимся, если ты не возражаешь.
— Тогда попозже, потому что, пока хватит свечей, я хочу позаниматься, если ты не возражаешь. — Тут мне стало смешно. — Ты меня воспитываешь, — сказал я.
Ты не понял.
— Разве ты не заметил, что у меня тоже вырвалось: «Если ты не возражаешь».
В комнате был всего один стул.
— Возьми его, — сказал я тебе. — Я сяду на ящик. Если его поставить на бок, то получается совсем неплохо.
Ты аккуратно повесил пиджак на спинку стула, привычным жестом сложил брюки. Когда ты остался в трусиках, я увидел твои длинные ноги, такие белые, щуплые в коленках. Потом ты подошел к столу в пижаме, с полотенцем через руку.
— А где ванная? — спросил ты.
— Ванной, собственно говоря, нет. Мы умываемся в кухне. Нужно пройти через весь дом, а жильцы уже спят. Впрочем…
— Ну ладно, — сказал ты недовольным тоном.
20
Я потушил одну из двух свечей, чтобы меньше мешать тебе, а также для того, чтобы их подольше хватило. Вскоре по твоему дыханию я понял, что ты заснул. Я закурил сигарету и начал заниматься. По улице время от времени проезжали экипажи и автомобили, и минуты затишья из киноварьете доносилась приглушенная музыка. Потом послышался звук опускаемой железной шторы: закрылся бар на углу виа де 'Пуччи; потом кончился сеанс, и из кино вышла публика; потом одиноко прозвучали шаги ночного полицейского патруля. Настал час, когда я обычно шел к моим друзьям. Я боялся, что в этот вечер, не дождавшись, они придут под окно и разбудят тебя. Я решил выйти на несколько минут, чтобы оставить им записку в кафе, неподалеку от нашего дома. Я написал несколько строк и стал осторожно подниматься, придерживая рукой ящик, чтобы он не упал.
Вдруг ты спросил:
— Почему ты отправил бабушку в богадельню?
Твои слова прозвучали так неожиданно, что мне почудилось, будто их сказал кто-то другой. Я снова сел на ящик и стал вертеть в пальцах свою записку.
Ты добавил:
— Ведь это позор.
Твой голос звучал немного хрипло, как это бывает спросонья, но чувствовалось, что ты продолжаешь свою мысль, а не говоришь в полусне.
— Почему ты считаешь это позором? — спросил я.
— Люди дурно говорят о тебе.
— Что же они говорят?
(Ты сказал «люди», но в этом слове ясно прозвучало
— Видишь ли, Ферруччо, — начал я снова, — люди обычно судят со стороны, не вникая в суть дела.
— Не понимаю.
— Так слушай: кто, по-твоему, больше любит бабушку: я или люди?
— Думаю, что ты.
— Тогда ты должен понимать, что я поступил по отношению к бабушке лучше, чем поступили бы люди, разве не так?
— Я хочу спать, а ты говоришь слишком мудрено.
— Слушай. Бабушка была больше не в силах ходить на поденную работу. Ты знаешь, что ей уже за семьдесят. Я получал пятнадцать лир в день. Это обычное жалованье. Но все равно нам не удавалось сводить концы с концами. Бабушка из сил выбивалась. Однажды, когда она заболела, мне пришлось отправить ее в больницу, а ведь это был простой бронхит. Я целыми днями работал и не ухаживать за ней,