очень хочу участвовать в этом зубоскальном шоу. Почему? И почему, когда мой разум оживает значительно полнее во время занятий другими делами (я начинаю разработку планов создания настоящего музея фактов в заброшенном театре Джорджа; я пишу несколько интересных стихотворений на немецком; я скрупулезно продумываю вычурные аргументы против Леви-Стросса), почему я должен торчать здесь целый час каждый день, тратя время на принудительную игру?
Ответ прост: я одинок. Перерыв в работе — это то единственное время, когда я могу поговорить с другими подопытными.
Сегодня между раундами я спросил Шипанского, какого рода работой он занимается со Скиллиманом. Тот ответил с какой-то сугубо технологической двусмысленностью в том смысле, будто полагает, что это покоробило бы меня. Я ловко вернул подачу, и вскоре секреты стали бить из Шипанского ключом.
Собрав их воедино, я понял, что Скиллиман направил свое внимание на возможность создания геологической бомбы, чего-то порядка того, что произошло в Моголе, но значительно в более грандиозном масштабе. Он хочет дать жизнь подъему из недр земли новых горных цепей. Фаустово стремление всегда направлено к головокружительным высотам.
После нескольких спокойных подходов, во время которых удалось собрать воедино побеги этого эдельвейса, по-прежнему осторожно, я коснулся возможного скрытого морального смысла подобных исследований. Каждый ли только что окончивший учебное заведение студент имеет несомненное право быть посвященным в тайны катаклизма? Шипанский замер, почти впав в кататонию.
Силясь исправить свою ошибку, я попытался вовлечь в разговор Бобби, напомнив ему о его чувствах, поведанных мне ранее, в отношении бактериологической войны. Не будет ли, высказал я предположение, геологическая война еще хуже, еще более безответственной? Бобби не взялся бы сказать — это не его область знаний. В любом случае мы в лагере «А» имеем дело только с чистыми исследованиями. Вопросы морали связаны с приложением знаний, а не со знаниями самими по себе. И еще бальзам в том же роде. Однако Шипанский не подавал признаков таяния. Я прикоснулся не к той кнопке, это несомненно.
На сегодня тесты закончились. Когда Шипанский вышел из кабинета, Бобби позволил себе быть настолько мстительным, насколько это доступно его теплой натуре.
— Так поступать ужасно, — раздражался он, — вы сделали этого бедного мальчика совершенно
— Нет, не я.
— Вы.
— Успокойтесь, — сказал я, похлопав его по спине. — Вы всегда смотрите на темную сторону вещей.
— Я знаю, — сказал он уныло. — Я пытаюсь смотреть иначе, но иногда не могу совершенно ничего с собой поделать.
Шипанский подошел к моему ломящемуся от яств столу во время ленча:
— Если вы не возражаете?..
Какое самоуничижение! Будто если бы я возражал, он нажал бы клавишу стирания своего слишком крутого поведения.
— Конечно нет, Шипанский. В последние дни я предпочитаю компанию. Вы, новенькие, не такие стадные, как предыдущая отара ягнят. — Это не было лишь вежливостью. За едой я часто чувствую себя самим собой. Сегодня здесь находились еще три «шестерки» кроме Шипанского, но они держались сами по себе, бормоча какие-то цифры, своим пиццам откровения.
— Вы, должно быть, не чувствуете ко мне ничего, кроме презрения, — начал Ш., с несчастным видом бултыхая ложку в холодном шпинатовом супе. — Должно быть, вы думаете, что я безмозглый.
— После тех тестов, что мы проходим вместе? Вероятнее всего, нет.
— О, тесты! Меня всегда прилично делали на
— Души?
Он кивнул, не отводя глаз от супа.
— Но это неправда. У нас такие же чувства, как у любого другого. Только, может быть, мы не показываем их так открыто. С вашим багажом легко говорить о совести и… вещах, ей подобных. Никто даже не собирается предлагать вам 25 000 долларов в год по окончании учебного заведения.
— Что касается подобных вещей, я знаю множество бывших однокашников, будь то поэты или художники, зарабатывающих вдвое больше на рекламе или телевидении. Это одна из форм проституции для любого в наши дни. Если не подвернется ничего другого, можно стать профсоюзным лидером.
— М-м. Что это вы едите? — спросил он, показывая на мою тарелку.
— Trade braisee au Pupillin.[72]
Он дал знак официанту в черной униформе:
— Немного этого для меня тоже.
— Я слабо представляю себе, что вас соблазнили именно деньги, — сказал я, наливая ему немного шабли.
— Я не пью. Полагаю, нет, в действительности дело было не в деньгах.
— Что было предметом вашей специализации в школе, Шипанский? Биофизика, да? Не привлекает ли вас с какой-нибудь точки зрения предмет сам по себе?
Он проглотил полстакана вина, от которого только что отказался:
— Более, чем что-либо другое, да! Мне это нравится больше всего на свете. Иногда я не понимаю. Я искренне не понимаю, почему
— У меня точно такое же чувство, но к поэзии. Ко всем искусствам, но более всего к поэзии.
— А люди?
— Люди идут следующими.
— Даже ваша жена, если дойдет до этого?
— Даже я сам. Если дойдет до
— Да.
— Именно потому, что я говорю как раз об этом — о чувствах. Этика касается только того, кто действительно что-то делает. Соблазн и действие — две разные вещи.
— Тогда не
— Любая непреодолимая любовь, меньшая, чем любовь самого Господа Бога, греховна. Дантов ад заполнен — выше Диза — теми, кто любил соответствующие их местам вещи и как раз поэтому слишком глубоко заглотнул приманку.
Шипанский залился румянцем:
— Не уверен, что вы сможете простить меня, мистер Саккетти, за то, что я скажу, но я не верю в Бога.
— И я больше не верю. Но было время, когда я верил без колебаний, поэтому вы тоже должны прощать меня, когда Он прокрадывается в мои метафоры.
Шипанский фыркнул от смеха. Его взгляд на мгновение сверкнул вверх от стола, чтобы встретиться с моим, затем опустился к форели, которую только что принес официант. Этого было достаточно — я понял, что он на крючке.
Какую карьеру я упустил, не став иезуитом. Нет игры более приближающейся к отъявленному совращению, чем такое, целиком захватывающее, обращение в свою веру.
Я провел лучшую часть дня в темноте, слушая музыку. Мои глаза… Какое