Тебе, ни иныя предста-ательницы, ни благие утешительницы…» – звучало вслед уходящему Алексею. Он сглотнул тягучую слюну, но комок так и остался в горле.
На улице стемнело. У ворот еще стояли несколько нищих, но Наталья уже ушла.
«“Не полна еще коробочка”, – вспомнил он и усмехнулся. – Нет, дорогая, полна уже полнехонька, через край валится».
Под ногами похрустывал подмерзший к ночи снег. Ссутулившись, Алексей шел к дому и старался ни о чем не думать. Страшная усталость и опустошение тяжелым грузом давили на его плечи. Но глубоко – то ли в сознании, то ли в сердце – продолжала звучать пронзительная мелодия церковного пения:
– «Радуйся, Радосте наша, покрый нас от всякого зла честным Твоим омофором…»
Возле подъезда он постоял, посмотрел на небо, где уже высыпали бледные весенние звезды, и, достав из кармана остро отточенную с одного края старую трехкопеечную монету, которой в трамвайной толчее ловко резал упругую кожу, потроша дамские сумочки, ударом большого пальца высоко подбросил ее в воздух, как бросают жребий, загадывая «орел» или «решка». Загадал ли что-нибудь, он и сам не смог бы ответить. Монета скрылась из глаз, а по возвращении точно легла в ладонь Алексея. Он разжал пальцы. В мертвом свете фонаря на истертой поверхности ничего нельзя было различить.
Персиковый сад
Мы отправились пешком с Золотых Песков (в Нестинары) и по дороге на Ален Мак зашли отдохнуть в маленькое открытое кафе на склоне горы. Погода стояла чудесная. Солнце еще не было жарким, внизу лежало спокойное пронзительносинее море, и справа, по направлению к Варне, где тянулись вдоль шоссе маленькие виллы со смешными названиями, пенились в чуть приметной розовой дымке цветущие сады. Возле перевитой виноградом стены грелся на солнце новехонький «альфа-ромео» стального цвета, но в кафе не было ни одного посетителя.
– Красота какая! – сказала я своему спутнику Максиму, который заказывал у стойки бара холодную минералку.
Он оглянулся и кивнул.
– Праскова цъфтя, – произнес, белозубо улыбаясь, молодой смуглый бармен и махнул рукой в сторону моря.
– Что он говорит? – спросила я.
Максим, окончивший некогда филфак, немного понимал по- болгарски.
– Говорит, что персик цветет.
Бармен покачал головой. Я уже знала, что у нас означает отрицание, у болгар имеет противоположное значение – согласие.
– Това цъфтят прасковени градини при морето.
Я улыбнулась болгарину и посмотрела на Максима.
– Персиковые сады, – перевел он, принимая от бармена две маленькие бутылки минеральной воды. – Это цветут персиковые сады у моря.
У меня сжалось сердце, и, когда мы сели за столиком в углу с видом на море, я заплакала.
– Что с тобой? Что? – удивленно спрашивал Максим.
А я ничего не могла сказать, только вытирала кулаками текущие по щекам слезы.
– Да что же случилось? – Максим подвинул свой стул ко мне, взял мою голову в ладони и стал целовать мокрые от слез глаза. – Соленые! – улыбнулся он.
– Как море? – спросила я и по-девчоночьи всхлипнула.
– Как море. Они и цветом как море.
Я опять всхлипнула и глотнула холодной минералки из горлышка.
– Ну так что случилось? Ты можешь сказать?
Я достала из сумочки платок, вытерла слезы.
– Могу. Я тебе сейчас все расскажу.
Это случилось чуть больше десяти лет назад. Мне было тогда семнадцать лет. Я только что окончила школу и поступила в художественное училище, когда тетя Таня, мамина подруга, повела меня в церковь креститься. Я добросовестно готовилась к этому событию – с большим желанием и душевным трепетом. Перед крещением батюшка сказал, что восприемников, то есть крестных, в моем возрасте иметь необязательно, но я очень хотела, чтобы у меня была крестная, как у тех, кого крестили в детстве. И разумеется, ею стала тетя Таня.
Тетю Таню я помню столько, сколько себя. Она всегда была рядом. Это она, когда маме было некогда, забирала меня из садика, а позже из музыкальной и художественной школы. Это она водила меня на концерты и выставки. Это она научила меня верить в Бога и читать первые молитвы.
Обе они – и мама, и тетя Таня – были одинокими женщинами. Мама и отец давно развелись. Его я не помню совсем, а у тети Тани муж погиб в Афганистане. Детей у них не было, так что я стала единственным ребенком на двоих, и кто из них любил меня больше, трудно сказать.
Мама и тетя Таня работали в музыкальном училище: мама преподавала фортепиано, крестная – сольфеджио. Казалось бы, сухой предмет, но, если и так, на крестной моей он не оставил отпечатка. Она была гуманитарием до мозга костей: любила музыку, живопись, поэзию. Теперь мне кажется, что это благодаря ей, а не маме я стала художником. Помню, как она всегда плакала, когда читала пастернаковскую «Магдалину»:
У людей пред праздником уборка.
В стороне от этой толчеи
Обмываю миром из ведерка
Я стопы пречистые Твои.
Шарю и не нахожу сандалий.
Ничего не вижу из-за слез.
На глаза мне пеленой упали
Прядки распустившихся волос…
– Слышишь, Марина- малина, – это она меня так называла, – слышишь музыку? Как точно и пронзительно сказано!
Ничего я тогда не слышала, но сердце эти непонятные строчки задевали.
Еще помню, как они с мамой пели Окуджаву:
В городском саду флейты да валторны,
Капельмейстеру хочется взлететь…
Мне кажется, что ни у той, ни у другой не было мужчин. Возможно, это не так, но во всяком случае я никогда их не видела.
Все вместе мы ходили не только на выставки и концерты, не только выбирались за город на дачу к другу погибшего тети-Таниного мужа, но также вместе готовились ко причастию и посещали церковь. В то время уже никто не стеснялся ходить в храм, все больше на службах появлялось интеллигенции, тетя Таня с мамой встречали здесь много знакомых. Обсуждались уже известные книги Меня и только что появившегося Кураева, а на магнитофонных пленках зазвучали песни иеромонаха Романа. Я была тогда погружена в эту атмосферу. Мне нравилось бывать на службах и испытывать радостное чувство легкости после исповеди, нравилось читать утренние и вечерние молитвы, большую часть которых я вскоре, не уча, выучила наизусть, а под гитару могла спеть не только окуджавские или митяевские песни, но и «Радость моя, наступает пора покаянная…» [11] .
А дома в моей комнате исчезли со стен плакаты популярных групп, и даже обожаемый мной совсем недавно Ричард Гир занял место где-то между томиками Германа Гессе и Курта Воннегута в книжном шкафу. Зато появилась в восточном углу божница со множеством икон и лампадкой… Короче говоря, как неофиткая делала заметные успехи. Но постепенно все пришло в норму, и я уже не мечтала о монашеском клобуке и далекой лесной обители на берегу озера. Jedem das Seine. И слава Богу.
Потом занятия в училище, рисование – вся студенческая жизнь – стали отдалять меня от церкви. Если бы не крестная, я таким образом отдалилась бы весьма далеко.
Но она напоминала мне о самом главном, всегда ненавязчиво и мягко. И снова втроем мы шли в храм, исповедовались и причащались. Так хорошо было на душе, так спокойно и радостно!
На последнем курсе я влюбилась. Любовь понесла меня как на крыльях, и я ходила, не чувствуя под ногами земли. И опять же своими секретами, переживаниями я делилась не с мамой, а с тетей Таней. Нет, разумеется, мама знала все, но такого доверия, как к крестной, к маме я не испытывала. Наверное, мама ревновала меня к подруге, но я не замечала этого. Мы все были очень дружны.
Однажды вечером, когда я вернулась из училища, мама сказала мне, что тетя Таня больна.
– Это серьезно, Марина. У Татьяны опухоль. И как показали анализы – злокачественная.
– Злокачественная опухоль – это рак? – спросила я.
– Да.
– И что теперь делать?
– Не унывать, конечно, и на Бога надеяться. На ранних стадиях онкологические заболевания поддаются лечению.
Но стадия оказалась не ранняя, а слишком поздняя, чтобы победить болезнь. Думаю, крестная это понимала и, надо отдать ей должное, не теряла самообладания, не металась по разным целителям и экстрасенсам, как нередко и верующие люди поступают. Лечилась, следуя предписаниям врачей, разве что в церковь стала ходить чаще и больше молиться дома.
Я, разумеется, и в мыслях не допускала, что тетя Таня может умереть. В двадцать лет кажется, что смерть если и существует, то где-то там, за пределами круга родных и близких людей. Так, пожалуй, думает каждый, кто еще не встречался со смертью. Я бегала на свидания, сдавала зачеты и экзамены и нечасто заходила навестить крестную. Даже не заметила, когда она перестала вставать, насколько сильно похудела, как потеряло краски и высохло ее милое, всегда такое живое лицо. Однажды, помню, мама сказала, что тетя Таня держится на анальгетиках, обезболивающих средствах, а я беззаботно ответила, что крестная все равно поправится.
Мама укоризненно посмотрела на меня и тяжело вздохнула:
– Нет, дочка, не поправится. Я говорила с врачом… Не поправится. Если, конечно, не произойдет чуда.
Чуда не произошло. Я никогда не сомневалась в том, что чудеса случаются, но надо ведь, согласись, прожить на свете чуть-чуть больше, чем двадцать лет, чтобы понять: случаются они не с нами и не с близкими нам людьми… К сожалению.
Как-то раз я зашла к тете Тане вечером. Зашла на минутку, потому что у подъезда остался ждать меня тот, в кого я была влюблена, – мальчик Толя,