времени... Я готов обеспечить вас этим журналом, который есть дух времени».
— По почте?
— Он не уточнял...
— И вы согласились?
— Почему вы так говорите?...
Ее лицо ожесточилось...
— Значит, отказались? Ну, ну... Не сердитесь... Не надо... Молодежь, она ведь любознательная: хочет знать, что за «Грани» такие... А что вы скажете о статье отца?
— Я плохо разбираюсь в политике, тем более в вопросах теории...
— Жаль... Серьезный пробел в вашем вузовском образовании.
— Бахарев тоже так считает. И все же я позволю высказать свое мнение... Автор, — она избегала слов «отец», «отчим», — клеймит империалистов и ратует за многообразие путей строительства социализма. При этом, может быть так мне показалось, ловко маскирует подтекст: из всего многообразия путей он предпочел бы тот, который решительно отметает диктатуру пролетариата и руководящую роль партии...
— О, вы не так уж плохо разбираетесь в политике, если в закамуфлированном подтексте уловили эти «мотивы». Я, кажется, зря ополчился на вузовское образование.
— Это не вуз... Это Бахарев... У нас с ним был долгий спор. И, читая статью, я не раз вспоминала про тот наш разговор... Это был, пожалуй, единственный случай, когда я увидела своего друга в неожиданном для меня облике.
— В каком же? Марина задумалась.
— Легкомысленный и вольнодумный Николай вдруг предстал передо мной, если хотите, политическим бойцом, этаким воинственным агитатором, умеющим убеждать и драться за свои убеждения. А разговор шел на острые политические темы... Я ведь привыкла к тому, что у нас, в институте, наши ребята-активисты обычно уклоняются от таких разговоров, отшучиваются... А Бахарев не уклонился, сам вызвал меня на спор. И тогда я была благодарна ему...
Птицын слушает сбивчивую речь Марины, вспоминая генеральский наказ Бахареву по части «разведки боем».
— Надеюсь, вы догадались принести нам газету? Отлично... Вот и мы сейчас почитаем сочинение господина Эрхардта. А вы, если хотите, можете кофейком побаловаться. Не хотите? Как угодно.
Птицын, неплохо знавший немецкий язык, бегло пробежал статью, тут же занялся тщательным изучением всей газетной полосы. И, к немалому удивлению Марины, стал даже на свет рассматривать ее. Затем он позвонил кому-то по телефону, сообщил название газеты, дату и заголовок статьи.
— Проверьте, и как можно быстрее... Да, да, вы правильно поняли... Напоминаю — фамилия автора Эрхардт... Ну-с, продолжайте, товарищ Васильева. Я вас слушаю... Как дальше развивались события?
— Через несколько дней Зильбер снова позвонил мне и сообщил, что позавчера в Москву приехал его коллега и он видел у него на столе, в номере, газету, в которой опубликована еще одна статья господина Эрхардта. Если она меня интересует, то мы можем завтра пообедать в Сокольниках.
...С утра на улице шел пронизывающий дождь. Она выглянула на балкон. От резкого ветра было зябко. От одной мысли, что надо ехать в Сокольники, видеть, слышать этого лощеного бородача ей становилось дурно. Зильбер вызывал у нее уже физическое отвращение, желание кинуться на него с кулаками, хлестать его самыми оскорбительными словами. И вдруг словно что-то подхватило ее, подтолкнуло — она быстро прошла в переднюю и стала одеваться.
...Он поджидал ее, как и было условлено, у входа в парк. Марина подошла, кивнула головой и, не подав руки, тут же резко спросила: «Вы принесли газету?»
— О, майн готт... Такие есть неудобные обстоятельства. Мой друг неожиданно улетел в Ленинград... Я есть очень огорчен, что не могу выполнить свое обещание. — И тут же счел нужным разразиться целой тирадой: — Жаль, что вы не будете читать этой блестящей статьи господина Эрхардта... То есть вдохновенное слово о величии гуманизма. Увы, иногда им пренебрегают даже там, где он должен стать знаменем людей, которые есть строители новой жизни.
Разговор в Сокольниках не был для нее прозрением. Она уже давно, ощупью, шла к тому, чтобы убедиться, кто есть кто. Она по рассказам мамы все знала об отчиме. Но ведь прошло столько лет! Разве время не властно над людскими судьбами, разве не бывает так, что даже самые закоренелые преступники решительно рвут со своим темным прошлым? Где-то глубоко в тайниках души теплилась надежда. И ей хотелось продлить состояние столь туманного неведения...
— Мне тяжело в этом признаваться... Я виновата... Скажу честно, привезенная Зильбером газета поначалу даже в какой-то мере окрылила меня. Но ненадолго. К чувству смутной надежды примешивалась неясная и с каждым часом обострявшаяся тревога... Не знаю почему, но у меня сложилось какое-то настороженное отношение к этой статье...
— Мы постараемся, — сказал Птицын, — еще до того, как вы уйдете отсюда, помочь вам ответить на тревожащий вас вопрос. А теперь продолжайте...
— Я ее читала дважды... статью Эрхардта... И анализировала: что, собственно, нового добавила газета? А тут еще поведение Зильбера... В Сокольниках он начал действовать активнее, решительнее, почти в открытую стал требовать: «Вы обязаны стать помощницей отчима. Не забывайте, что вы дочь господина Эрхардта...» От требований перешел к убеждению. Зильбер доказывал, что если я буду помогать отчиму, то это облегчит ему возвращение к семье. Потом отказался и от этой тактики. Стал прощупывать мои настроения, снова вещал о высоком призвании молодых бороться за гуманизм, демократию, свободу слова и мнений... Говорил, что мой отец вместе с группой истинно русских патриотов, вместе с коммунистами, бежавшими из социалистических стран, живет теми же заботами, что и самая передовая, по мнению господина Зильбера, часть советской молодежи. И сразу дал мне понять, кого он имеет в виду. Я не помню, как это случилось, но я рассказала ему о нашем студенческом поэте, авторе песни «Заря». Она в рукописи ходила по рукам. Эта песня — я узнала позже от Бахарева — стала гимном группы антисоветски настроенных студентов. У них был свой клуб, свой устав... Студента, автора песни, хотели исключить из института. Не помню в какой связи, но я рассказала о «Заре» «туристу». Зильбер обрадованно воскликнул: «Эта есть настоящий борец, Марина!.. Ваш папа всем сердцем с такими людьми. Это есть, как у вас говорят, продолжатель традиций Чернышевского и Писарева». И он даже процитировал Писарева, напомнил его слова о свежести взглядов университетской молодежи, всегда питавшей непримиримую ненависть к рутине. И вновь повел разговор о каких-то издаваемых на Западе русских газетах и журналах, где можно прочесть произведения советских литераторов, художников, критиков, которые, по его словам, вынуждены уйти в подполье...
— А вы не спрашивали у Зильбера, чем, собственно, вы должны помочь отчиму? О каких поручениях идет речь?
— Нет, не считала нужным даже задавать такой вопрос, мне уже все было ясно. Но он сам, не дожидаясь вопроса, поспешил набросить туманную завесу. «От вас требуются сущие пустяки, Марина... Информация... Обычная информация о самых обычных фактах. В глазах любого человека — коммуниста или социал-демократа, капиталиста или рабочего — факт остается фактом... Категория внеклассовая, вне партии... Я слушала его и улыбалась. Он удивленно спросил меня: «Чему вы улыбаетесь? Разве я сказал что-нибудь смешное?» Я ответила: «Нет, не смешное... Тривиальное... Недавно я имела возможность выслушать примерно такую же точку зрения. Одна из наших студенток доказывала своему другу, что факт неудач СССР в начале войны есть факт бесспорный, какими бы глазами писатель ни смотрел на него. И для советского, и для буржуазного писателя это есть факт неопровержимый. И тогда начался спор, может ли быть классовый подход к факту и его описанию. Друг студентки рассказал любопытную историю о том, как один и тот же совершенно бесспорный факт был по-разному принят людьми, представляющими разные классы.
Осенью 1920 года Петроград посетили два иностранца: он и она. Он, вернувшись домой, написал, что улицы Петрограда находятся в ужасном состоянии, изрыты ямами и автомобильная езда по городу сопряжена с чудовищными толчками. А перед ней эти же улицы, изрытые ямами, предстали в ином облике. Неподалеку от Путиловского завода она увидела развороченную мостовую и баррикаду, сложенную в дни наступления белогвардейцев. И перед ее внутренним взором возникли баррикады Парижской коммуны, священные камни революции. Так один и тот же факт по-разному выглядел в глазах Герберта Уэллса и