горячей картошечки и незаконностью этого дела.
Трык-трык – открыл камеру. Трык-трык закрыл…
Ходил неслышно, по стеночке, вежливый, тихий, застенчивый сержант с вечной книжкой в руках. Глядел на каждого дружелюбно, с пониманием, когда надо было – не заставлял, но просил. Подойдет, понюхает через 'кормушку' наши запахи: 'Ой, мужики, как же вы тут живете?', дверь откроет ненадолго. В столовой помогал получить еду, потом долго не замыкал в камере, давал прогуляться по коридору. Когда дежурил ночью, двери не запирал: приспичило – беги в туалет, стало невмоготу – выйди и продышись. Это он устроил для нас, евреев, самый хороший день: дал посидеть вместе, поболтать до полудня. Потом попросили – повел в столовую, накормил обедом, чтобы не маяться голодными до вечера. Кто-то углядел непорядок, стукнул начальству: назавтра начались строгости. Камеры открывали по одной, сходиться не разрешали, разговаривать – тем более. А через пару дней опять полегчало. Строгое начальственное указание поблекло, медленно изошло на нет до нового окрика. Нет, с этим народом можно еще жить.
Трык-трык – открыл камеру. Трык-трык – не закрыл...
Есть такая поговорка:
– Раньше сядем – раньше выйдем.
Повторяют ее часто, по поводу и без, убеждённо и просто так:
– Раньше сядем – раньше выйдем.
Занятная поговорка, жуткая и бесшабашная, сутью своей предполагающая неизбежность посадки, вечное ее ожидание. Нет в том сомнений, нет колебаний: раз уж это суждено, так пусть оно будет поскорее. Раз уж того не миновать, так сажайте нас первыми. Вот вам парадокс: еще на воле мечтаем о воле.
– Раньше сядем – раньше выйдем.
Вот человека привозят в барак, и он сразу преображается. Будто готов был к этому давно. Будто еще на воле примерялся к камере. Волновался долгие годы: чего ж меня не берут? – а теперь выдохнул и успокоился.
Сраву опускаются плечи. Мешком обвисает фигура. Покорность проявляется в походке, жестах, в разговоре. Тонюсенькая пленка самоуважения мгновенно истирается на голых досках. И на наре он сидит, как завсегдатай. И курит тайком в кулак, как с рождения. И трусцой бежит в туалет под окрики командиров. А в столовой мгновенно находит суп погуще, пайку покрупнее, кашки побольше. Когда успел освоить всё это? Не за первые же сутки? И не сидел раньше, и не оголодал еще, а ловчит уже, исхитряется, лишнюю порцию прихватывает – профессионал!
– Раньше сядем – раньше выйдем.
Даже птиц кормят из окон, приваживают стаи голубей. А это и вовсе классический вариант, книгами описанный, картинами запечатленный: бледное лицо за железной решеткой, каторжный халат, березка под окнами, голуби на снегу вспархивающие. Всё, как во времена прежние. Всё, как во времена всегдашние.
– Раньше сядем – раньше выйдем.
И еще – страх перед властью. Страх перед милицией. И покорность. Неистребимая покорность. За всё время ни один из них не написал жалобу. Многие даже не знали, что у них есть такое право. Страшно выделиться из массы, шагнуть из строя. Покричать хором – это еще можно. Вылезти одному – никогда.
А как им нравились наши крики! Как у них загорались глаза! Мы требовали, и это их покоряло. Сам начальник зоны бегал после наших криков по камерам, щупал холодные батареи, сокрушенно объяснял причины. Сам начальник зоны орал сначала, когда мы заходили в кабинет: 'У двери! Стоять у двери!', а потом и он: 'Садитесь. Пожалуйста'. Мы жаловались, мы добивались своего в мелочах, а они млели от удовольствия, глядя на сконфуженное начальство. Но ни один из них не рискнул пожаловаться вслед за нами.
Почему?
– А потому... О вас, вон, американцы передают, а о нас кто узнает? Только пожалуйся – еще срок схлопочешь.
Ведь мы – гуси политические.
Они – мелкие хулиганы.
Раньше сядут – раньше выйдут.
Вот он говорит, зло и убежденно:
– Кругом мразь, ничтожества! Если бы смог, я бы отсюда уехал. Завтра же!
Инженер, 30 лет. Быстрый, судорожный, всё бегом, рывком, торчком. На наре крутился – доски стонали. Читает книжки, слушает иностранное радио, с жадностью расспрашивал про Сахарова, просил его адрес с телефоном. Вроде бы, всё понимает.
И он же, через час:
– Ты зачем едешь в Израиль? Не хочешь с нами коммунизм строить?
– Не хочу.
– Вот! – с торжеством. – Вот ты какой! Потому тебя и не выпускают.
Тогда вскакивает второй:
– Какой коммунизм? Какой хрен – коммунизм?! Ты был за сто верст от Москвы? Жрать нечего!
И он же, с неподдельным горем:
– Что обо мне в коллективе скажут? С доски почета снимут. Снимут с доски...
Токарь, 35 лет. Солидный, ухоженный, с безалкогольной внешностью. Передовик, ударник, победитель соревнований, очень правильный человек: читает газету и верит ей, смотрит телевизор и тоже верит. Живет в заводском доме вместе с директором, парторгом, профоргом; горд этим чрезвычайно, ощущает выделенность свою и приобщенность. На лестнице можно с начальством поздороваться. Во дворе – словечком перекинуться. Директорская дочка забегает порой к его дочери. Парторговая жена заходит за солью. И на работе у него хорошо, и дома прекрасно: сам – передовик, дети – отличники, жена – депутат райсовета. Попал в барак элементарно: остались на сверхурочные, сплошь одни передовики, выдали к ночи два плана, мастер по такому случаю выставил бутыль спирта. С усталости пошел домой, шатаясь, очнулся уже в милиции. Убит горем, всё рухнуло: почет, уважение начальства, зарплата с премией. Как теперь по подъезду пройти? Как взглянуть в глаза директора, парторга, профорга?..
И опять он:
– Мы не преступники, а нас тут как скотов держат. Как же тогда с политическими обращаются?
И снова он, грустно и мечтательно:
– Сегодня праздник, демонстрация... Жалко пропускать. Соберемся вместе с директором, с парторгом, выпьем по рюмочке в буфете, закусим бутербродиком – и в колонны, и с музыкой... Хорошо!
Тут вылезает третий:
– Разве теперь демонстрация? Вот при Сталине была демонстрация: не пойдешь – враз постреляют,
Слесарь-монтажник, 50 лет, вся жизнь в разъездах. Жена в Москве, жена в Ярославле, жена в Костроме. По бараку ходил в голубых несвежих кальсонах, лошадиная мотня болталась промеж ног. Посадила его теща, и весь срок он с наслаждением смаковал, как будет ее казнить: пройдет ночью в галошах и перчатках, чтобы не оставлять следов, подожжет зажигалкой одеяло с простыней. Нехай сгорит заживо.
– При Сталине порядок был, цены снижали. Сталин в кулаке всех держал.
– Во, во... Привыкли к кулаку. Отвыкать пора, дядя.
– Да при Сталине вольготней было! Возьмешь бутылочку, выпьешь, полежишь на травке – хрен кто тронет. Понимали пьющего человека, не как теперь.
И он же:
– Да у нас кругом одни бездельники. Кто не бездельник, тот ворюга. Я-то, конечно, вкалываю, а всем – по хрену.
С этим соглашаются: