В конце июля они вернулись с дачи в Москву‚ и теперь сидели по ночам в подвале дома‚ за толстенной‚ как у сейфа‚ дверью‚ испуганно вздрагивали от близких и дальних разрывов‚ а на углу улицы Воровского прямым попаданием уже завалило бомбоубежище‚ а на Никитской взрывной волной сбросило с постамента Тимирязева‚ а на Арбате с вечера выстраивались очереди у метро‚ и тысячи людей спали в туннелях прямо на рельсах‚ подложив под головы заветные чемоданчики‚ пока диктор не объявлял: 'Опасность воздушного нападения миновала. Отбой!'‚ – и уже рассказывали друг другу анекдот про мальчика‚ который больше всего на свете любит маму‚ папу и отбой.

Они уехали из дома шестнадцатого октября сорок первого года‚ в самый страшный для Москвы день‚ когда в городе была паника‚ на вокзалах творилось несусветное‚ и отчаянные толпы штурмом брали поезда. По пустынно-торопливым улицам они проехали на Курский вокзал‚ ночью погрузились в вагоны‚ как попало побросали вещи‚ лезли в темные купе по грудам перепутанных чемоданов‚ матери судорожно прижимали к себе детей‚ а по проходу с истошным воплем металась обезумевшая женщина в безуспешных поисках потерявшегося ребенка. Потом поезд медленно‚ без толчка‚ отошел от перрона‚ и в навалившейся тишине прощания стала слышна далекая артиллерийская канонада до ужаса близкого фронта. Так они долго‚ невыносимо долго ехали до самого Урала‚ – месяц без нескольких дней‚ – сутками торчали на разъездах‚ а рядом стояли эшелоны беженцев с Украины и Белоруссии: без вещей‚ без теплой одежды‚ сорванные с места внезапно и поспешно‚ ошеломленные и растерянные‚ будто разбуженные грубым толчком от сладкого сна. На остановках разводили костер‚ варили пшенный концентрат‚ но свистел паровоз‚ и недоваренная каша ехала до следующего разъезда‚ – требовалось иногда несколько остановок‚ чтобы она сварилась‚ – а однажды брат Лёка целый перегон вез на подножке закипающий самовар‚ потому что жалко было тушить и выливать воду.

Они приехали в маленький городишко на Урале‚ где была одна школа‚ одна парикмахерская‚ одна баня и один кинотеатр в нетопленой церкви. Фильмы шли дольше обыкновенного‚ непрерывно рвалась ветхая пленка‚ и на детских сеансах ребята не выдерживали‚ – время и холод в зале брали свое‚ – и в темноте по наклонному полу весело бежали к экрану подозрительные ручейки. Лёка с Костиком сразу пошли в школу‚ и зимой‚ в снежные заносы‚ когда сугробы не давали открыть калитку‚ брели в полном мраке‚ гуськом‚ след в след – затерянные во вьюжном водовороте горожане‚ и первый фонарь на их пути был у горсовета. Сначала можно было жить: был хлеб‚ было мясо и молоко‚ неизбалованные мануфактурой местные жители давали за перелицованные детские штанишки пару мешков картошки. Их хозяйка варила супы – ложка стояла в чугунке‚ и четыре девочки-погодки‚ рядком на лавке‚ дружно хлебали из огромной миски: суп‚ потом молоко с хлебом‚ а после еды‚ с набитым пузом‚ кряхтя‚ залезали на полати и сонно щурились оттуда. Потом эвакуированные проели лишние вещи‚ и с едой стало туго‚ по карточкам выдавали только хлеб – малыми порциями‚ и как-то раз в бесконечной очереди за хлебом‚ в сорокаградусный мороз‚ Костик отморозил ухо‚ оно раздулось‚ стало огромное‚ как у свиньи‚ и из него на подушку всю ночь капала вода.

Ребята – вечно голодные – таскали с вокзала кормовую морковь‚ огромную и безвкусную‚ и тетки- охранницы сурово‚ для острастки‚ лязгали в ночи пустыми затворами; крали жмых из конюшни‚ прямо из- под носа у лошадей‚ сосали его‚ размачивали и глотали‚ а взрослые запаривали толстые куски и делали из него лепешки. Говорили‚ что вреден этот жмых‚ – верный аппендицит и заболевания легких от опасных волокон‚ – но ели его многие и на рынке продавали‚ скорее всего, ворованный‚ потому что предназначался жмых исключительно на корм лошадям и выдавался только для них. Ранней весной‚ когда сходил с полей снег‚ Лёка с Костиком шли выкапывать из набухшей глины позабытую с осени‚ перезимовавшую в земле картошку: чистый крахмал‚ болтавшийся в кожуре‚ как в мешочке‚ а летом‚ на собственном огороде‚ выкапывали ее мелкой‚ не могли утерпеть‚ пока вырастет. И чуть не каждый вечер Костик ныл перед сном: 'Исть хочу! Исть...'‚ совсем как хозяйские девочки-погодки‚ а брат Лёка бил его по затылку и свирепо орал: 'Где мы тебе возьмем‚ черт? Ну‚ где?!..'

А потом в их городишко привезли блокадных из Ленинграда. Они тенью бродили по улицам‚ часами‚ в бессильной‚ сидячей очереди ждали открытия столовой‚ где им – кроме обычного хлебного пайка – давали еще УДП‚ усиленное дополнительное питание‚ 'умрешь днем позже': суп из соленых помидоров‚ ложка водянистой каши‚ мочегонный чай с сахарином. После еды блокадные становились кучкой у окошка раздатчицы‚ пристально глядели внутрь‚ нюхали слабые‚ ненаваристые запахи: молча‚ терпеливо‚ без просьб и уговоров‚ пока раздатчица в слезливой истерике не захлопывала окошко‚ – а затем шли на рынок‚ становились кучкой‚ жадно рассматривали выставленное там великолепие: лепешки из жмыха‚ лепешки из травы с отрубями‚ лепешки из картофельных очисток‚ черные‚ комковатые лепешки неизвестно из чего. Было плохо всем: и местным‚ и приезжим; однажды парикмахерша упала в обморок от голода‚ и Костик ждал потом с подстриженной‚ как у каторжника‚ половиной головы‚ пока не пришла сменщица.

В это самое время и забрали в армию брата Лёку‚ отправили в артиллерийское училище: семнадцати лет‚ из десятого класса – немцы стояли под Сталинградом. Когда они вернулись домой‚ в свою квартиру‚ на родной бульвар‚ Лёка был уже на фронте и прислал фото: тонкая‚ беззащитная шея в широком вороте гимнастерки‚ худое‚ решительное лицо обиженного подростка. Мама часто плакала по темным углам и ежедневно писала ему письма‚ с обязательной припиской от няни: скоро ли Лёка вернется с войны и купит обещанную ей избушку. Лёка отвечал редко и коротко: 'Жив‚ здоров‚ избушка за мной'. Больше от него и не требовалось‚ лишь бы регулярно приходили конверты со штемпелем: 'Просмотрено военной цензурой'‚ 'Красноармейское письмо. Бесплатно.' Некогда было Лёке письма расписывать: воевал Лёка с фашистами.

Сергей Сергеевич‚ отец Костика‚ отвоевался в конце сорок четвертого. Всю войну сапером прошел‚ в госпиталях всласть навалялся. Три форсированные реки – три ранения – два ордена. Приехал – бегом бежал с Белорусского вокзала‚ не мог дождаться‚ пока метро пойдет. Он открыл копейкой парадную дверь‚ ворвался в комнату‚ когда все еще спали‚ и не раздеваясь‚ с вещмешком за плечами‚ начал бегать‚ задыхаясь‚ вокруг стола‚ а они глядели на него и плакали: мама на диване‚ няня на раскладушке‚ а Костик в своей старой кроватке‚ из которой торчали наружу его ноги.

Пришел из армии дядя Паша‚ Нинкин отец. Всю войну крутился под Москвой: две звездочки – лейтенант‚ свой 'Виллис'‚ с шофером. Раз приехал – мешок с горохом забросил. Другой раз – трофейный ковер. Потом – аккордеон. Вернулись из деревни тетя Шура с Нинкой‚ а ковер моль прогрызла‚ а аккордеон у батареи рассохся‚ а мешок с горохом обмяк‚ одна шелуха в нем. Горох мыши съели‚ все горошинки‚ до одной‚ выбрали. Бестолковый дядя Паша: при добре был‚ а добром не попользовался.

Воевал Экштат Семен Михайлович. Сбрили ему шевелюру‚ одели стираную форму‚ ботинки с обмотками. Когда прощаться пришел‚ вся квартира охнула‚ все женщины в голос заревели: тоненькие ноги в неумелых обмотках‚ сутулая спина под белесой гимнастеркой‚ из-под низкого воротника кадык выпирает‚ на маленькой обритой голове пилотка по уши. Был поэт‚ композитор‚ ребе‚ а теперь не красноармеец‚ не боец – солдатик. Всю войну с полевым госпиталем прошел‚ лекарства для раненых готовил.

Лопатин Николай Васильевич тоже воевал. Начал с ополчения‚ со взвода интеллигентов – банковских работников. Их собрали‚ построили – только солнце в пенсне засверкало. 'Шагом марш!' – они и пошли. 'Запевай!' – они и запели. 'Мадам‚ у-же па-да-ют лис-тья... Раз-два!' Оружия ни у кого не было. Даже у командира полка ополчения висела на ремне пустая кобура‚ а в руке железный прут. 'Что же мы‚ – говорил командир‚ размахивая прутом‚ – не достанем оружия у немцев? В первом же бою достанем!' В первом же бою на них пошли Гудериановские танки‚ и чуть не весь полк полег на месте. Вышел из Москвы Лопатин Николай Васильевич – тихий банковский служащий‚ а закончил войну – орден на груди и набор медалей.

И дядя Пуд воевал. На складе‚ на своем боевом посту. В первые же налеты разбомбил германец дядю Пуда‚ разбомбил вместе со складом. Загорелась крыша‚ жарким‚ дымным пламенем полыхнула толь. Волоком тащил ящики с гвоздями‚ с дверными петлями‚ большой живот мешался в тесных проходах. Надорвался дядя Пуд‚ неделю покряхтел на лежанке и помер. Отпевали его в церкви‚ поставили над могилой крест из водопроводных труб‚ с узорами из проволоки‚ покрашенный масляной краской‚ – мужички на кладбище крестами промышляли‚ – и написали на табличке: 'Ерофей Косьмич Степин. 1872–1941'. Ерофей Косьмич – это и есть дядя Пуд.

Умер он – тетя Мотя одна осталась. Занавесила окно черной бумагой‚ еще икон понаставила: келья‚ как есть келья‚ и духа мужского нету. В налеты не спускалась в бомбоубежище‚ а становилась на колени и Богу молилась – бомбы от дома отводила. 'Это Бог вас спас‚ – говорила с важностью. – Услыхал мои

Вы читаете Коридор
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату