И принципиально ходила пешком на пятый этаж.
В час по пролету.
Блокадные – они со странностями.
Мама Макарон умирала по внуку.
Папа Макарон умирал по внучке.
Бабушки Макарон не было уже на свете, а дедушка Макарон согласен был на кого хочешь, лишь бы купать поскорее, пеленать, курлыкать за компанию.
Что такое, в конце концов, дедушка? Та же бабушка, только с бородой.
Но инженер Макарон на уговоры на поддавался и жил холостяком.
Одиноко, закрыто, безлюбно, не получая удовольствия от общего веселья, убегая из любой компании, когда превышался предельный уровень неестественности.
Желчный оптимист Макарон.
Он поднимал на улице руку, но такси не останавливались на призыв.
Его попутчики поднимали руки, но такси опять не останавливались.
– Отойди за угол, – просили попутчики. – Ты невезучий.
Он уходил за угол. Попутчики останавливали первое же такси. Он выбегал к машине. 'Я еду в гараж', – тут же говорил шофер.
Ночами ему снился окоп, дорога в пыли по локоть, деревня Охлебаиха на пригорке, в которой он так и не побывал, и наползало оттуда большое, хвостатое, кровавозубое, допыливало неизбежно до развилки – смертная на всех пауза, а он ждал почему-то с той стороны, у того окопа, который они походя забросали гранатами.
Он был невезучий в жизни, инженер Макарон, а тут – надо же – повезло.
У Бога дальний прицел.
– Почему ты не носишь кальсоны? – выговаривала в осуждение мама Макарон. – Все мужчины должны носить зимой теплые кальсоны.
– У меня от кальсон комплексы, – отшучивался он. – Неполноценности и неудовлетворенности.
– В нашей семье ни у кого не было этих ваших комплексов, – сообщала мама, – а жили – дай Бог всякому.
Пойди объясни ей, что он надеется еще на случай, удачу, сюрприз жизни: кивнет ему девушка, легкая, ладная, светящаяся, поманит уединиться за компанию, а на Макароне – о позор! – сиреневые подштанники...
Было ему уже за тридцать, Любке-копировщице – девятнадцать с хвостиком.
Любка была округлая, теплая, зовущая и покладистая, чем-то напоминала медсестру Клаву, запыхавшуюся от переживаний. Любка ходила размашисто, показывала голые коленки, одежды носила легкие, воздушные, чтобы сподручнее скидывать, – Макарону нравилось.
– Любка, – говорил, – ты из Охлебаихи?
– Не. Мы – сибирские.
– Не ври, Любка, ты из Охлебаихи.
Их столы стояли у окна, за большим кульманом, и им никто не мешал.
Любка прибегала на службу в последнюю секундочку, пыхала жаром, пучила глаза, грудью шевелила без надобности и тут же начинала рассказывать, а он слушал – завидовал.
– Я вечор в гостях гостила, – напевала Любка без стеснения, растягивая слова, – во компании была. Набуровили мне белого вина – в стакане пупком. Выпила, наелась на дурничку.
– А потом чего? – спрашивал инженер Макарон, которому не хотелось работать.
– Обночевались. Назавтра встали. Закусили, как следует быть. На вечер опять звал.
Мать у Любки работала проводницей в общем вагоне. Брата у Любки зарезали в драке. Отец у Любки привез их когда-то из Сибири и сбежал от алиментов.
– А где он теперь?
– Где – на бороде. Волкам сено косит.
И весь сказ.
– Гулеж был, – рассказывала на другой раз. – Гулебная компания. Поели, попили, гузку подавили. Житье – за милую малину!
– Сколько же вас было? – спрашивал с интересом инженер Макарон.
– Сколько – нисколько, – туманила, – а мне хватило.
– Ой, Любка, некому тебя в руки взять.
– Чего это некому? Каждый вечер берут.
Потом она копировала его чертежи, кляксы ставила от воспоминаний.
– Что ты такой потема? – выговаривала Макарону. – Развалеха. Дикуша. Не живешь – маячишь.
И опять он не понимал смысла, хоть и говорила она по-русски, но теперь уже привык и не переспрашивал.
– Любка, – сказал раз. – Иди за меня замуж.
– Ах! – припрыгнула. – Это надо же! Тут и вши умерли...
Подумала. Нос почесала. Сказала просто:
– У матери спрошу. Чего скажет.
– Ты, девка, выпряглась, – сказала мать. – Блудом блудишь. Иди за него. Приструнись. Одной рукой и узла не завяжешь.
Пришла наутро.
Села.
Глянула в первый раз с интересом:
– Ты меня прежде в улог уложи, тогда, может, пойду.
– Попробую, – сказал Макарон.
Мама Макарон ослабела от страха.
Папа Макарон принял сердечное.
Дедушки Макарона на свете не было, а то бы он умер еще раз.
Он провел ее в свою холостяцкую комнату, заперся на ключ, а родители сидели у телевизора, пуганые и притихшие, и делали вид, что им ничего не слышно.
– Ты не думай, – шепнула Любка к утру. – Я не бардашная. Стану я тебе свинскую морду делать?..
Свадьбу сыграли скромную. Мама Макарон. Папа Макарон. Да проводница общего вагона: платье бабкино – мясной цвет.
Была проводница еще не старая, чуть за сорок, любила попить да попеть, знала толк в мужиках, но жила уже не в кон, а с кона.
– Жить да богатеть да спереди горбатеть! – пожелала проводница, и Макарон надел Любке на палец старое бабушкино кольцо, поцарапанное за трудную жизнь.
– Отполируем, – сказала Любка. – Чего там?
– Я тебе отполирую, – пригрозил Макарон. – Знаки семьи. Родимые царапины. Грех забывать.
И Любка не поперечила.
Выпили.
Закусили домашними грибочками.
– На рассолку, – пояснила проводница, – свинушки идут, болотник идет, осиновый идет с березовым, – старые, конечно, не берем, а эти все идут. У нас гриб мостом стоит, один к одному. Как пойду, бывало, прибирать – грибовая смерть!
Мама Макарон вежливо кивала в ответ и пододвигала фаршированную рыбу.
Потом чай пили – тещины постряпушки из теста.
– У нас так, – говорила проводница. – А кто на печи сидел, тот уже не гость, а свой.
Мама Макарон деликатно звякала ложечкой и пододвигала шоколадный торт.
Потом они пели с Любкой, на два голоса:
– Чайник чистый, чай душистый, кипяченая вода, милый режет алимоны: кушай, душенька моя...
Инженер Макарон улыбался и засматривался на Любкины прелести.