жившего в ее дому племянника отсыпалась месяцами, балагурила, нагуливала тело и снова исчезала.
Она лечила травами, была солона на язык, ее уважали и побаивались. Когда пришли немцы, племянник к тому времени был уже давно в Красной Армии и жена его съехала в свою деревню к родным. Прасковья забедствовала, затосковала. Потом опомнилась, исчезла куда-то ненадолго, вернулась домой с ворохом рваных автомобильных камер и принялась выкраивать и клеить калоши. С тех пор по воскресеньям она торговала в Красном на рынке самодельными калошами на валенки, ввязывалась в драки с полицаями, отнимавшими у крестьян их товар, возвращалась в деревню битая и навеселе.
– Твоя изба крайняя, к тебе и зашла передохнуть, – говорила она, усаживаясь на лавку у печи и бросив на пол пустой мешок. – Где Мишка-то?
– В бане моется, – ответила Дарья, продолжая расчесывать волосы.
– Что после тебя-то? Иль пару не любит? – Старуха засмеялась. – Последний мужик, что пару боится. Чего брызжешься? – крикнула она.
Дарья обернулась.
– Да ты выпивши.
– Ты меня, что ли, поила? – заносчиво крикнула старуха. Но, тут же успокоившись, расстегнула ватник и откинулась к печи.
Выпавшая из рук уснувшего Вадьки жестяная кружка загромыхала по полу. Старуха вгляделась в висевшую на стене фотографию в самодельной рамке, встала и подошла ближе. В рамке стояли Дарья в первый год замужества, с крупными бусами на шее, опустив руки по бокам серенького платья, и прислонившийся к ней плечом рослый Степан в новых сапогах, широких галифе и черной косоворотке. Старуха разглядывала фотографию, норовя сковырнуть рамку с гвоздя.
– Не трожь! – крикнула Дарья.
Прасковья подмигнула ей, покусывая выгоревшую губу желтым, уцелевшим в верхнем ряду зубом. Попятилась, затоптав ногами мешок.
– Я свово не любила, – отрывисто сказала Прасковья и нагнулась за мешком, – а тело свое с другими не разбазаривала.
Подняла мешок и пошла из избы. Не дойдя до плетня, она вернулась, подошла под окно и, просунув голову, крикнула:
– Был бы еще молодец, партизан или душегуб какой-нибудь. Пару боится, тьфу, черт… А-а, любезный, – запричитала она, увидя вошедшего в дом Михаила, – поднеси старухе ради праздника. С легким паром никак.
– Иди, иди уж, – сказала Дарья, затворяя окно. Прасковья полезла через плетень, задирая ноги в больших серых чесанках с красными калошами.
Михаил сунул под лавку узелок с бельем и зачерпнул холодной воды. Дарья расчесывала волосы. Он пил, глядя на ее открытые выше локтей розовые после бани руки, широкую спину, взмокшую на лопатках белую кофту и, выплеснув воду в кадку, подошел к Дарье и крепко обнял ее.
К осени стало слышно про партизан. Горели немецкие склады, рушились под откос поезда. В деревнях притаились, ждали карателей. Когда в Красном немцы повесили партизан, женщины заголосили, снарядили в город Прасковью – опознать, не свои ли.
Дарьи сторонились, корили в глаза и в спину. Только соседка, тетка Анюта, дальняя родственница Дарьи, да глупая длинная Авдотья еще продолжали забегать к ней.
Бывало так: с утра Дарья стирает белье, тут же Зойка латает Вадькину рубашонку. Дарья разогнется от корыта, стряхнет пену с рук, подойдет к окошку. Пестрый кустарник теряет листву, чернеют шапками опустевшие грачиные гнезда.
Михаил рубит дрова. Он высоко заносит одной рукой топор за голову, подтягивает к топорищу больную левую руку и опускает топор на полено. Голенища сапог тесно прихватывают его ноги.
Дарья замрет у окна, круги пойдут в глазах, ухнет сердце. Выбежать бы к нему, упасть, обхватить его ноги, прижаться и смотреть на него снизу – топор занесен у него над головой, – жутко и сладко замрет сердце.
Вдруг, очнувшись, она всмотрелась, различила что-то на дороге и застучала по стеклу. Но он не слышит. Она выбежала на крыльцо, и, завидя ее, Михаил уже все понял и бросился за дом. Они приближаются, два верховых в темных шинелях полевой жандармерии. Дарье не поднять головы, кажется, силы оставят ее сейчас. Но вот копыта простучали мимо, и Михаил выходит из-за дома с топором в руке. Лицо у него побелевшее, перекошенное, чужое. Он долго ни за что не принимается, простаивает на крыльце, глубоко засунув руки в карманы изношенных красноармейских шаровар, уставившись вдаль поверх грачиных гнезд.
В такие дни они тяжело молчат, точно виня друг друга.
Ночью она просыпается и, томимая тревогой, крадется к печке, где он спит с ребятами. Шарит руками и возвращается на свое место, успокоенная: «Куда ж идти, мыслимо ли. Кругом поля, лесов нету. Где их искать, партизан-то. И не дойдешь, схватят».
Опять до поры все идет по-прежнему. Но не стихает в Дарье беспокойство и смутное, давящее чувство вины.
Уже давно выпал снег.
К ночи избу выдуло. Стыло тело под лоскутным одеялом. Дарья натянула на себя поверх одеяла длинный ватный пиджак, согрелась и уже задремала, когда ей почудилось, что кто-то дергает щеколду. Она соскочила на пол, подбежала к окну. На улице темень, не разобрать ничего. По памяти нашла припрятанный коробок спичек, зажгла коптилку. Прислушалась. Снаружи теребили дверь. Босая, в нижней юбке, с мерцавшей в руке коптилкой, Дарья прошла в сени, чужим испуганным голосом крикнула:
– Хто?
– Свои, – негромко ответил незнакомый мужской голос.
Она перевела дух, обождала.
– Отвори, – повторил человек снаружи и подергал дверь.
Она отодвинула засов и впустила незнакомого, прикрывая от ветра огонь.
– Немцев нету? – спросил он и шагнул в избу.
Она вошла за ним, едва успела поставить коптилку на притолоку, ноги подкосились, она схватилась руками за лицо, простонала:
– Степан!
Большой, в овчинном полушубке, он тяжело, с трудом опустился на лавку.
– Тсс! – прошептал он. – За другого приняла.
Она отодрала руки от лица, глянула. Коптилка разгорелась. Он сидел такой же широкоскулый, большеротый, как Степан. Лицо его исказилось от боли.
– Ну, – сказал он грубо, – снегу неси, не видишь, что ли.
Она быстро оглядела его и тут только заметила, что сапог на нем нет, разутые ноги кое-как обмотаны портянками. Ахнула, подхватила таз и выбежала босая на улицу.
Стоя перед ним на полу на коленях, она отодрала, изрезала ножом замерзшие портянки, принялась оттирать ноги снегом. Он стонал от боли, просил шепотом:
– Да не греми ты так, кого-нибудь подымешь. Она изо всех сил терла ему ноги, не слушая его стоны, не чуя больше своих рук.
– Партизан? – спрашивала она, осмелев. – От немцев убег?
– Отходит, – радостно прошептал он и пошевелил пальцами ног.
Дарья вдруг всхлипнула.
– Ты чего? – изумился он.
Они оба заметили, что руки его в запекшейся крови. Он принялся оттирать их снегом. Остатки снега в