— Это не моя мысль, Софочка, я слышал ее от своего друга, Джона Смоллуэйса.
— Я никогда не знала, что у вас есть такой друг. Кто же он?
— Мой двойник.
— Я не понимаю, барон, что вы хотите сказать?
— Ничего, Софочка, ровно ничего. Никакого Джона нет. Просто я пошутил. И я так давно не целовал вас.
ЛИЛИЯ ДЖЕРСЕЯ[60]
Одни называют Ривьеру раем, другие — сладким пирогом. Правда есть в обоих утверждениях. Что-то кондитерское в розовых скалах Приморских Альп над сиреневым морем, что-то райское в щебете американок или витрин «Кафе Наполитэн».
Впрочем, одно не исключает другого. Представление о рае, как о вечном чае с танцами, вряд ли удивит кого-нибудь из прогуливающихся по «Променад дез-Англэ». Эти бедные смертные, покуда они еще не вошли в небесный «ти-рум»[61], стараются жить так, чтобы неизбежная перемена не показалась резкой. Прогулка, завтрак, чай с танцами, обед с танцами, ужин с танцами… Почти блаженство, почти небытие…
Всем известно, что французское побережье, от Канн до Ментоны, в зимние месяцы делается англо- американским. Прочтите список «вновь прибывших» — встретить в нем и французскую фамилию не легче, чем найти в ветке сирени «счастье». Всюду говорят по-английски, всюду пьют виски, всюду читают «Таймс».
Однажды, в этом англо-американском раю, мне понадобилась книга, изданная в Нью-Йорке. Казалось бы, что проще. Но тут выяснилось, что тысячи знатных приезжих — книг не читают. В единственной на всей Ривьере, английской книжной лавке — чем-то среднем между писчебумажным ларьком и лимонадной стойкой, мне выложили кипу магазэнов и удивились, чего я еще хочу. Вот магазэн — спортивный, вот спиритический, вот модный. Если сэр желает серьезного чтения, то вот похождения большевицкого вождя Самары, рассказанные князем Николаем Имановым. Бостонское издание, цена два доллара.
Мемуары князя Иманова, по бедности, я не купил. Другой английской лавки не было. В многочисленных французских преувеличенно шаркали и кланялись при слове «Америка», но предлагали одно и то же — спиритические журналы и Библию…
Американская книга, которую я искал, была «Записки мисс Эмилии Ленгтри».
Два года назад я был на раздаче призов на цветочной выставке в Каннах. Первый приз получила за розы из своего сада высокая худая старуха. Как все богатые англичанки на Ривьере, она была одета безо всякого соответствия с возрастом, увешана бриллиантами и накрашена. По здешним нравам, впрочем, туалет ее был скромен — ни попугая на плече, ни обезьяны на цепочке…
«Смотрите, смотрите, — сказал мой сосед, — это знаменитая Ленгтри, «Лилия Джерсея». (Я впервые услышал это имя.) «Смотрите, смотрите — как она еще красива».
Семидесятилетняя «Лилия» получила свой аляповатый жетон и под аплодисменты, улыбаясь, шла к выходу. Минуту я видел ее совсем близко. Красива? Это было не то слово. Но на ее увядшем лице, на ее движениях и улыбке лежал отблеск какой-то вечной прелести.
Прелести той Эмилии Ленгтри, которая, по словам Уайльда, вплыла, «как лебедь в гусиный пруд — в Лондон времен Виктории».
В 1874 году Эмилия-Шарлотта ла Бретон вышла замуж за Эдуарда Ленгтри. По ее словам, ей было тогда 17 лет. Ее биограф Винтер утверждает, что 22. Семнадцати— или двадцатидвухлетняя Эмилия сразу ослепила и потрясла красотою весь Лондон.
Когда она отправлялась за покупками, ей приходилось прятать лицо под густой вуалью. Но эта хитрость не всегда удается — толпа осаждает магазин, в который вошла «Лилия Джерсея». Все хотят ее видеть, дождаться ее улыбки, коснуться ее платья. Приказчикам приходится выпускать покупательницу черным ходом, полиции — разгонять любопытных.
На катаньях в Гайд-парке, когда появляется ее экипаж, все другие останавливаются, пропуская ее, как королеву. И настоящая королева — Виктория — ждет однажды целый час случая полюбоваться знаменитой красавицей. Королева прождала напрасно: у миссис Ленгтри в тот день болела голова. Принц Уэльский был счастливей своей матери. В списке поклонников «Лилии Джерсеи» он занимал не последнее, хотя далеко не первое место. В своих записках Эмилия Ленгтри вскользь замечает:
«Вздор, будто я имела привычку пускать лед за воротник Эдуарда VII. Зачем бы я стала этим заниматься?».
Говоря это, она делает грациозное отступление о «бесконечной прелести» королевы Александры.
Об остальных сплетнях, которым, конечно, не было счета, она если и упоминает, то как о чем-то ее не касающемся — не опровергая и не подтверждая.
«Лорд Мальмсбери был настоящий барин — его гостеприимство было очаровательно. Однажды, живя у него в гостях, я промокнула о пропускную бумагу записку. Эдуард (муж) прочел отпечаток в зеркале и сделал мне ужасную сцену. Лорд очень жалел, узнав об этом, и разнес слуг. Оказывается, он, предчувствуя подобный случай, велел им менять пропускную бумагу, как только я что-нибудь промокну».
Эдуард Ленгтри — муж — был элегантным светским человеком. О нем известно, что он «удивительно завязывал галстуки» и был очень богат. Но, конечно, недостаточно богат для такой жены.
«Прежде чем стало ясно нам самим — мы оказались разоренными». Лондонский дом, декорированный Уистлером[62], пошел с молотка. «Все мои кружева, платья, экипажи…»
Мистер Ленгтри, по-видимому, умел не только завязывать галстуки, но и хранить хладнокровие. «Пока судебный пристав хозяйничал в нашей спальне, мой муж ушел ловить рыбу».
Дальше имя Эдуарда Ленгтри в записках не упоминается. Супруги развелись несколько лет спустя.
Вскоре после развода Ленгтри умер в бедности, где— то в деревне.
Если мистер Ленгтри был самолюбив, то, должно быть, в числе немногочисленных приятных воспоминаний о его брачной жизни было, как однажды он, возвратившись на рассвете домой, разбудил пинком ноги спавшего на ступенях крыльца Оскара Уайльда.
В преклонении Уайльда перед Эмилией Ленгтри было что-то театральное. Уайльд писал ей сонеты, носил на груди ее медальон, называл ее своей музой. Но, если читать между строк в ее записках — сама «муза» была неравнодушна к Уайльду, и еще вопрос, чье чувство было серьезнее. Вряд ли тут играла роль слава. Уистлер был, например, не менее знаменит и явно сильнее влюблен, чем Уайльд, но красавица его не баловала. Даже позировать для портрета у ней не хватило терпения — он остался незаконченным.
С Оскаром Уайльдом у ней установился своеобразный тон, слегка насмешливый, слегка патетический. Уайльд превозносил ее красоту всюду, где мог, но с нею часто капризничал и это ему разрешалось. В отличие от других поклонников, засыпавших «Лилию Джерсею» ворохами цветов, Уайльд приносил ежедневно один цветок — лилию или мак. Если им не удавалось видеться — они переписывались. Иногда на стихи Эмилия отвечала стихами: