прятались дразнящие огоньки насмешки, даже неформенный этот ремень — действовали на Мамалыгу, как медленный укол шилом, — так бы и смазал по этой наглой морде.

Он уже отметил неявившихся, а Зискинд все еще торчал у кафедры с выражением готовности к услугам.

— Ну? — мрачно буркнул Мамалыга, с ненавистью глядя на его усы.

— Стереть, Егор Егорыч? — Зискинд приятельски кивнул головой на доску.

— Что ж вы с такими вопросами лезете? Дежурный должен знать свои обязанности!..

— Сию минуту-с…

Зискинд с усиленной стремительностью ринулся к доске, несколько раз обернулся кругом, как бы разыскивая губку — хотя губка лежала на виду, — нашел, наконец, и, широко размахивая рукой в воздухе, стал стирать тщательно, медленно, по вершку. И опять стиснул Мамалыга зубы от нестерпимого зуда ярости, пронизавшего его судорожным током. Но сдержался и лишь шепнул себе: «Ну я ж тебе, пархатая тварь, покажу!» А вслух сказал:

— К следующему разу — Василий Шуйский, Московская смута до воцарения дома Романовых…

— Мно-о-го! — загудел кто-то на Камчатке.

— Шестнадцать страниц! — добавил новый голос.

— Кому много — встань! — сердито закричал Мамалыга.

Никто не встал. Лишь на Камчатке прежний голос пробасил: «Неопалимая купина!..» Мамалыга сделал вид, что не слышал, резко высморкался и стал рассказывать о Смутном времени. За спиной он чувствовал шутовское старание Зискинда, который гремел доской, шаркал ногами, кряхтел и кашлял — как будто от чрезвычайных усилий. Перед собой видел лукавые, внимательное следящие не за его рассказом, а за ним самим лица учеников. Тихменев и Сорокин — на первой парте — водили пальцами по строкам книжки, подмигивая друг другу. Это всегда обжигало Мамалыгу, как удар хлыста, — он в особую заслугу себе ставил, что в течение двадцати лет службы никогда не отступал от учебника, не погнулся ни разу под натиском модных течений, отрицавших хронологию, родословия и героическую фабулу… Но люди, сами кругло невежественные, даже плохие (ученики кололи его тем, что, кроме учебника, он ничего не знает)…

А он знал. И не раз показывал, что знал. И ныне, в заключение своего торопливого рассказа, он ясно, раздельно, в торжественно-приподнятом тоне произнес ту самую речь «о современной смуте», которую не так давно говорил на собрании «Русского монархического союза».

— Ныне мы тоже переживаем годы тяжкого испытания: когда до последней степени неурядицы и разнузданности дошла вся русская жизнь снизу доверху… когда дерзко попирается то первоначало, из которого создавалась русская государственность и в котором она всегда находила новые и неоскудеваемые силы, а именно святая православная церковь… когда пошатнулись в русском народе вера в правительство и руководящие сословия… когда надо спасать веру русскую православную, народное лицо русское, самую землю русскую…

Как и в собрании тогда, так и тут, в классе, при последних словах дрогнул его голос. И словно мгновенное дуновение прошелестело вдруг в молодой листве и упало, — прошел вдруг по классу шорох, встрепенулась аудитория и вдруг затихла в напряженном внимании. Мамалыга знал, что они — ученики — любили эти его отклонения в сторону современности, может быть, больше всего потому, что незаметно уходило на них время урока и меньше было риску быть вызванным к ответу. Иногда они сами старались отвлечь его в эту сторону подходящими, тонко придуманными вопросами. И хоть не всегда шел он на эту удочку, но экскурсии эти считал неотложной и важнейшей задачей национального воспитания. Как ни испорчены разными тлетворными веяниями юные души, но горячее здравое слово непременно хоть в уголку где-нибудь уронит зерно и оно прорастет и даст в свое время плод. Пусть теперь смеются, дразнят, — потом вспомнят, — он верил в это…

— Померкла правда русская, — вдохновенно продолжал он, — пропала совесть в образованном так называемом классе, раздаются речи бесстыдные и подлые… Враги России пользуются расшатанностью переживаемого нами времени, чтобы внести еще больше смятения несбыточными обещаниями, сгущением красок в некоторых недочетах… Русский народ — народ державный в пределах собственной империи — затоптан и попран… Душен воздух, свинцовые, дымные тучи закрыли небо русской земли!.. Надвигается революционная орда с ругательствами и богохульством, с проклятиями на устах… И во главе ее отвратительные существа с крючковатыми носами и наглыми хищными глазами…

— Это кто же, Егор Егорыч?

В тишине класса лукавой змейкой скользнул этот вопрос, прозвучал ясно, четко, смешливо, а не узнать, кто бросил его, кто неожиданно перебил плавное течение заученной речи.

— Инородцы и иноверцы, — коротко и мрачно бросил в ответ Мамалыга.

— А у Дорна нос картошкой, — он не инородец? — вынырнул новый голос.

— И у вас не крючковатый… Засмеялись. И сразу стало шумно…

— Тише там! — крикнул Мамалыга.

Но класс зажужжал веселым, легкомысленным жужжанием. Перекрещивались остроты, смех вырывался. Пропало настроение слушать.

— А почему вы Толстого не любите, Егор Егорыч? Опять прежний лукавый голос. Мамалыга бросил взгляд исподлобья — хотелось угадать, кто вонзает эти мгновенные уколы. Но уже нырнул и бесследно исчез в жужжащем рое юркий голос, и с веселой наглостью смотрят большие, влажно блестящие глаза Зискинда.

— А какой вы национальности, Егор Егорыч?.. Зискинд отвернулся к Белову, но голос его — несомненно.

— Молдаванин? — раздалось с правой стороны.

— Куцый валах! — вынырнул голос слева, когда Мамалыга повернул голову направо.

— Неопалимая купина! — пробубнил голос на Камчатке.

Как искры, вспыхивали и потухали, подымались и падали эти короткие, едко-насмешливые, колющие восклицания, и как ни был искушен в способах уловления Мамалыга, они так быстро скользили и мгновенно пыряли, прятались за одинаковым веселым, охотничьим выражением сорока пар глаз, что он чувствовал себя среди них, как пышнобровая сова, которую днем кто-то выгнал из чащи леса на свет, а тут окружили воробьи, ласточки и прочая мелкая птаха…

— Н-ну… замолчать! — крикнул Мамалыга, усиленно сдерживаясь и подавляя закипающее раздражение. Он достал из бокового кармана записную книжку, — заканчивать речь о современной смуте этим разнузданным ишакам не стоило… Попробовать успокоить их другим — испытанным — способом.

Он пробежал глазами фамилии. «Зискинд? Нет. Зискинда погожу… после…» У него было достаточно выдержки и такта, чтобы подойти как бы невзначай, кротко и доброжелательно, не обнаруживая слишком явно мстительного чувства…

— Севрюгин! Пожалуйте…

На Камчатке медленно поднялся плотный, широкогрудый спортсмен Севрюгин, гулко откашлялся, провел рукой по коротко остриженной белокурой голове и солидным басом сказал:

— Я не могу, Егор Егорыч.

— По-че-му-у?.. — Мамалыга с грустным, почти нежным изумлением склонил голову набок.

— Я, знаете, по математике готовился — поправить надо было «пару», — не успел по истории…

— Не успели? — Мамалыга грустно усмехнулся и утвердительно качнул головой. — Садитесь…

Севрюгин вытянул шею, следя за движением руки учителя, не увидел, а угадал, что поставлена единица, пожал плечами:

— За что же единицу-то? Вы поставьте отказ… Мамалыга печально вздохнул и кротким тоном проговорил:

— Садитесь…

Севрюгин с громом сел, хлопнул крышкой парты и глухо пробасил в сторону:

— Жидовская морда!..

Мамалыга сделал вид, что не слышит, и ясным, благожелательным голосом возгласил:

— Зискинд А-а-рон…

Зискинд стремительно вскочил с своего места, суетливо одернул куртку и выжидательно замер,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×