уставившись своими большими глазами в Мамалыгу.

— Вы, пожалуйста, сюда, — вам здесь будет удобнее…

Мамалыга с любезным ехидством показал место у кафедры. Зискинд снова одернул куртку, с решительным видом тряхнул курчавой черной головой, как идущий на заклание, и, громко стуча ногами, но делая короткие шажки, двинулся к кафедре.

— Боярское правление…

— Нам к нынешнему о Федоре Иоанновиче, — почтительно доложил Зискинд.

— Боярское правление!.. — повторил громко и раздельно Мамалыга, и в голосе его опытное ухо Зискинда уловило зловещую ноту, которая давала понять, что разговаривать бесполезно.

Зискинд скосил глаза в сторону Тихменева, сидевшего впереди, подавая этим знак о бедственном положении, громко несколько раз откашлялся и, дернув головой, начал уверенным голосом:

— Иван Грозный царствовал… кхе-кхм… от тысяча пятьсот… тридцать третьего до… тысяча пятьсот… кхм…

Тут Зискинд на одно мгновение замедлил, следя за сигнализацией на пальцах, которую подавал Тихменев.

— Так-с… пятьсот? — ласково понудил Мамалыга.

— Пятьсот восемьдесят четвертого! — радостно и быстро закончил Зискинд, прочитав сигнал.

— Дальше-с… Вы мне о боярском правлении и, кстати, о значении боярства…

Зискинд опять одернул куртку, глотнул воздуху и решительным тоном продолжал:

— Но… у… да… Когда Иван III умер, у него остался один сын — Иван IV…

— Оч-чень хорошо! — воскликнул Мамалыга, и в голосе его было искреннее восхищение. — Садитесь, молодой человек…

Он потянулся рукой к перу.

— Позвольте, Егор Егорыч, я же знаю! — с отчаянием утопающего метнулся Зискинд и торопливо зажужжал, как муха, попавшая в паутину. — Когда Иоанн III умер, в Русской земле начались опять смуты, царство перешло к боярам, но они царством совсем не управляли, а принуждали народ…

— Ве-ли-ко-леп-но! — радостно играющим голосом воскликнул Мамалыга. Взял перо и нацелился в нужную ему клетку в журнале.

— …и даже много людей осталось без куска хлеба и без крова… — еще выше тоном забрунчал в отчаянии Зискинд. — А Иоанн IV вел разгульный и веселый образ жизни и не обращал на это внимания, бросал с высоты терема животных и усмехался над ними… За что же единицу-то, Егор Егорыч — уже другим голосом воскликнул он.

— Садитесь!.. «Усмехался над ними…» Каков жаргон!..

— Это же немыслимо: и так по пятнадцати страниц задаете, да еще и старое спрашиваете!..

— Будьте любезны! — Мамалыга сделал приглашающий жест на место. — Свойственная вашему племени наглость тут не выручит!

Зискинд увидел, что толковать далее бесполезно, сразу успокоился и, повернувшись, чтобы уйти на свое место, отчетливо проговорил:

— А ты сам-то какой национальности?

Класс захохотал. Эта дерзость была последней каплей, от которой переплеснуло через край накопившееся чувство злобы. Мамалыга вдруг побледнел, потерял самообладание и ударил кулаком по кафедре.

— Что?! Вы что сказали? — закричал он, вскакивая со стула.

— Неопалимая купина! — ответил кто-то. И снова шумным валом прокатился хохот по классу, запрыгали, скрестились быстрые, колкие, язвительные восклицания, стук невидимых ног, какие-то утробные звуки, подвыванье, чиханье, кашель… Поднималась та стихийная, дружная демонстрация, которой — он по опыту знал — не остановить ни окриком, ни угрозами, ни мольбой. Одно: уйти из класса. Но уйти — значит обратиться в бегство, показать малодушие… Самолюбие не допускало: Мамалыга стоял уже на линии инспектора.

С злобным отчаянием он, ясно — как и всегда в таких случаях — понимая свое бессилие, — все-таки принял бой.

— Молчать! — закричал он, стуча кулаком по кафедре. — Что за безобразие! Какая-то сволочь свистит там!.. Где вы? В кабаке?.. Х-ху-ли-ганы!..

— Сам хулиган!

— И жид!..

— Инородческая морда!..

— Я инородец?! — Мамалыга вскочил со стула и в негодовании швырнул свою записную книжку. — Я — русский более чем вы все вместе взятые, даже с вашими родителями!.. — стуча себя в грудь толстым, волосатым кулаком, сказал он тихо, стиснув зубы, шипящим и ненавидящим голосом — и класс опять замер в едином, насторожившемся, охотницком внимании. — Да-с, я — верный сын России! И именно за это самое — я знаю — я так и ненавистен вам и вашим близким!.. Да! За это!.. За прямоту русских убеждений… Но… жгите меня, режьте, распинайте — я не изменю своих взглядов! Не отступлю! Был и буду до гроба верен началам русским… православным началам, возглавленным самодержавием!..

Он остановился, тяжело дыша, и горящими глазами впился в эти ненавистные юные лица, возбужденные опасной охотой и радостью травли.

— Гимн!.. Господа!..

И, как волшебная палочка чародея, брошенное слово магически подчинило себе толпу. Где-то низом, как будто под партами, сперва глухо и неуверенно, занялись и потекли звуки, нестройные, но торжественные, плавные, близко знакомые и новые в то же время. Мамалыга метнулся в их сторону… Пение тотчас же перекинулось за его спину, внезапно окрепло, развернулось, раздалось вширь… Через минуту оно стало похоже на рев, в котором, увлекаясь соревнованием, неистовствовали жидкие, старательные басы, заливались нелепые, пронзительные тенора…

Он опустил голову… Весь сразу осунулся, бессильный и жалкий… Вот он — предел современной распущенности!… Ничего святого, ничего чтимого… все оплевано!.. Дальше идти некуда!.. И ведь тут дети самых уважаемых, самых благонамеренных родителей — два сына прокурора Ергольского, сыновья директора, Алекторов, внук кафедрального протоиерея… Что же это такое? Революционный дух? Нет! Это — хуже: это — нигилизм, беспросветный, отчаянный, ужасающий… Стихийное оплевание всего святого, возвышенного, благолепного…

Недели три назад в восьмом классе он сказал горячую речь об одном из самых важных устоев русской державы — о православной церкви и ее исторической роли. А после урока — он был последним, — когда дежурный бормотал молитву, все стали на коленки, стукали лбами в пол и затем хором грянули: исполла эти деспота!.. Это — осьмой класс, завтрашние студенты!.. Ничего, ничего святого! Один оголтелый нигилизм, нигилизм в самом отвратительном смысле слова!

Мамалыга не выдержал, заплакал. Потом схватил журнал и почти бегом выскочил из класса. Нестройный рев долго колыхался за его спиной, гнался за ним по коридору и по актовой зале. Тяжкие волны его долетали даже в учительскую и звучали здесь, к удивлению, мягко и почти красиво.

VI

Обед показался Мамалыге невкусным, рябая старая Анна выглядела сверх обычной меры неряшливо, и в комнатах было грязно. Вдобавок от верхнего квартиранта, капитана Брокгаузена, не платившего уже третий месяц за квартиру, лежала записка, в которой он настойчиво требовал исправить кухонную плиту в его квартире. Новый расход. Мамалыга вспомнил свой сон: вереница огорчений тянется длинной лентой и не видать ей конца…

— Принеси воды, — угрюмо сказал он Анне.

— Мурзану нет, барин, весь вышел…

— Мне не нарзан нужен, — боржом. У меня избыток кислотности в желудке! — страдальческим и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×