представить другой проект.
Это был удар ниже пояса. “Наверно, он думает, что у меня за пазухой десятки дипломных проектов”, – подумал я, а он встал и, показав мне свою равнодушную спину, вышел из аудитории.
– Захотел похвастаться и влип, – сказал кто-то за моей спиной.
Я и сам чувствовал, что влип. “Стоит ему сказать одно слово на кафедре, и меня снимут с защиты”, – думал я с ужасом. А профессор, поглощенный своими великими мыслями, забыл обо мне, еще не дойдя до дверей своего кабинета. И, разумеется, на мою защиту он не пришел.
К моему и всеобщему изумлению, защита моего проекта прошла на ура. Председатель Государственной комиссии – директор ГИКа Юрчак – в своем заключительном слове назвал мой проект автоматизированного фарфорового завода первой подобного рода попыткой в стране. Не помня себя от радости, я выбежал в вестибюль и в сумасшедшем порыве прыгнул через четыре ступеньки вниз, чуть не сломав сразу обе ноги.
– Это был прыжок уже инженера, – услышал я голос Энтелиса.
Он поздравил меня с успешной защитой и рассказал, что комиссия единодушно хотела мне поставить за дипломный проект “отлично”, но кто-то из ее членов, ясное дело – зануда, пожелал взглянуть на оценки, полученные мной за все годы учебы в институте, из которых, естественно, большинство составляли тройки. В итоге я получил “хорошо”, но все равно посчитал свою защиту успехом.
На следующий день в той же аудитории вместе с несколькими сокурсниками защищался Федя. Я пришел на его защиту, полагая, что если у меня был успех, то Федю ждет триумф. Аудитория, оказалась переполненной. Многие, как и я, пришли поболеть за своих друзей. Федя в ожидании своего выхода сидел на стуле в середине ряда, и мы ограничились кивком друг другу. Рядом с ним сидела симпатичная девушка со строгим выражением лица, очевидно, та самая, из-за которой в Дулеве он совершал свои кроссы на лыжах. Рассмотреть ее внимательней я не успел, потому что Федю вызвали к доске. Выступал он хорошо, но вдруг произошло неожиданное.
Среди членов Государственной комиссии на особом мягком кресле восседал профессор Евстропьев, уважаемый человек, в недавнем прошлом директор нашего института. Он сидел-сидел, помалкивал, слушая благостные высказывания коллег, и ему это надоело, тем более многое в работах дипломантов его не устраивало. Копившееся в нем раздражение неожиданно выплеснулось, и как раз на голову несчастного Феди. Что-то в Федином докладе его не устроило, и он с воодушевлением стал его громить и громил столько времени, сколько хотел. Никто его не останавливал. Федя краснел, бледнел, казалось, он сейчас упадет, а профессор все продолжал гневаться.
– Послушайте, ваши цифры действительно посчитаны до третьего знака на логарифмической линейке? – задал он вдруг казуистический вопрос.
– Действительно, – ответил Федя и зарделся.
– Но это же, простите меня, неграмотно, – еще больше разгневался профессор и сделал вывод, что поскольку приведенные Федей цифры недостоверны, то и выводам всей его работы доверять не следует.
Это было слишком. Конечно, третий знак точно определить с помощью логарифмической линейки нельзя, но прикинуть очень даже можно, однако профессор, видимо, хотел преподать всем урок научной добросовестности: нельзя отходить от истины даже в мелочах. Урок получался суровым, а учитывая, что в аудитории сидела девушка Феди, даже жестоким. Когда наконец профессор угомонился и сел на свое место, председатель комиссии спросил у Феди:
– Вам есть что возразить?
– Нет, – ответил Федя.
– Тогда садитесь, – сказал председатель и пригласил к доске следующего дипломанта.
Остальные доклады прошли без происшествий, и нас попросили из аудитории, чтобы комиссия могла посовещаться.
В коридоре я хотел утешить Федю, но ему это было не надо. Он стоял рядом со своей девушкой и показал мне взглядом: “Не подходи!” Наверно, боялся, что не то скажу, не так погляжу. А скорее всего, не хотел ни с кем разговаривать до вынесения вердикта.
Минут через двадцать нас всех пригласили обратно в аудиторию, и председатель комиссии стал объявлять оценки. Федя получил четыре, столько же, сколько я. Но для меня четверка была триумфом, а для него провалом. Особенно в глазах его девушки, которая наверняка, как и многие в институте, считала его гением. Но если по-взрослому, ему следовало не печалиться, а радоваться. Институт окончен, впереди прекрасная взрослая жизнь. Нам еще предстояло вспомнить институт с умилением, но до этого надо было дожить.
Через несколько дней я пришел в институт за дипломом. Мероприятие это оказалось на удивление будничным. В окошке отдела кадров без всяких фанфар мне выдали диплом с вкладышем, в котором указывались мои позорные отметки за пять лет учебы, и направление на работу. Я посмотрел на свои оценки и чуть не заплакал. От троек рябило в глазах.
Мимо пробегал наш лучший студент Гриша Журавлев. Увидев меня, он остановился.
– Ты чего такой печальный? – спросил Гриша.
– Смотрю на свои оценки, – грустно ответил я. – Думаю, с ними меня дальше котельной ни в одно приличное заведение не пустят.
– Дай мне твой вкладыш, я его выброшу, – предложил Гриша.
– С ума сошел, – испугался я.
– Не отдашь? Ну, повесь его дома на стенку, если он тебе дорог. В будущей жизни твои оценки точно будут никому не нужны. Бывает, что троечники оказываются успешней отличников. Уж ты мне поверь.
Сказав это, умный Гриша заспешил по своим делам. Откуда он, круглый отличник, знал про успешных троечников, неизвестно, но после его слов тяжелые думы о неясном производственном будущем вдруг вылетели из моей головы. Тем более что меня еще ожидал июль, месяц свободы, надежды и, как я почему- то предчувствовал, любви.
Про блистательные литературные планы, которые совсем недавно у меня были, а также про ЛИТО при газете “Смена”, Германа Борисовича и Бродского я, казалось, забыл начисто. Но Бродский неожиданно сам напомнил о себе.
Еврейское кладбище
Через несколько дней усилиями моей мамы я оказался в дивном месте на берегу Финского залива, в Доме отдыха с романтическим названием “Чародейка”. В комнате, куда меня поместили, обитали еще пятнадцать человек, многовато даже по меркам того времени, но мы были молоды и в комнату свою приходили только ночевать. Я, например, за все двадцать четыре дня, проведенные в “Чародейке”, раньше четырех утра туда ни разу не вернулся. Причиной моих ночных бдений была девушка по имени Леля. Она была замечательная, лучше всех девушек, которых я знал до и после нее. Стройная, красивая, похожая на юную Татьяну Самойлову, сводившую тогда с ума все мужское население нашей необъятной родины, Леля к тому же была умна и образованна. Филолог по специальности, она откуда-то знала название всех травинок и ягод, попадавшихся нам на пути, и для меня, человека, далекого от природы, наши долгие прогулки до великолепного озера, называвшегося Щучьим (хотя никаких щук там давно не было), превращались чуть ли не в открытие мира. К тому же у нее был чудный характер (никаких капризов), и к концу отпуска я четко знал, что Леля – девушка без недостатков. Увы, через какие-то два года мы с ней расстались, и я жалел об этом всю жизнь. Что поделаешь, у меня был ветер в голове. У нее тоже. Вспоминая ее, иногда мне хотелось воскликнуть, подобно мечтателю Достоевского: “Боже мой! Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?…” А иногда повторить слова Бродского, обращенные к бюсту Тиберия: “Ты тоже был женат на бляди. У нас немало общего”. Но чаще всего в такие минуты я обращался к себе с глубокой философской сентенцией собственного изобретения: “Успокойся, придурок, это жизнь, и тут ничего не попишешь”.
А тот счастливый июль продолжился в Ленинграде, и мы встречались с Лелей почти каждый день. Однажды Леля предупредила меня по телефону, что ее подруга принесет подборку новых стихов Бродского на один вечер и я, если хочу, тоже могу их послушать. Вечером я отправился к Леле и недалеко от ее дома встретил Федю. Оказалось, пока я наслаждался жизнью в “Чародейке”, он успел жениться и готовился к