в жизни не додуматься до такой строчки: “…и в день Поминовения голодные старики высокими голосами, задыхаясь от голода, кричали об успокоении. И они обретали его. В виде распада материи”. Понимаешь? Успокоение в виде распада материи. Как сказал бы один классик: “Эта штука посильнее „Фауста“ Гёте”.
– Насчет Гёте ты загнул.
– Может быть, загнул, а может, и нет, – загадочно улыбнулся Федя.
– Ладно, ладно, конечно, загнул.
Я понимающе посмотрел на Федю, и вдруг мне в голову пришла идея:
– Слушай, а зачем тебе, человеку, тонко чувствующему стихи и вообще эрудиту, ехать во Псков? Наплюй на распределение и оставайся.
– Я бы с радостью, тем более жене здесь еще год учиться. Да нельзя, – грустно ответил он.
– Что ж, тогда готовься снова ходить по утрам на почту. Дело для тебя привычное, – пошутил я, но шутка моя ему не понравилась. Он быстро попрощался и побежал на автобус.
А на следующий день я позвонил Бродскому и сказал:
– Ося! Я вчера в одном доме слушал твои стихи. Мне очень понравилось, но хотелось бы посмотреть их глазами и поглядеть, что у тебя есть еще.
– Пожалуйста, приходи в любое время, – приветливо ответил он.
Решили, что в ближайшие дни я перезвоню, и мы договоримся о встрече, но я не перезвонил. Мой солнечный июль закончился, и для меня началась новая жизнь, которую мой сосед по коммунальной квартире, Александр Иванович, охарактеризовал словами: “Тянуть лямку”.
Житие любителя Бродского
Через двадцать пять лет в теплый июньский день 1985 года мы, бывшие сокурсники, собрались в одной из аудиторий кафедры стекла родного Технологического института, чтобы отметить годовщину со дня его окончания. Собрал нас там Гриша Журавлев, который этой кафедрой заведовал. До него ею руководили известные люди, в их числе профессор Евстропьев и профессор Качалов, именем которого названа одна из улиц Санкт Петербурга. Некоторые из сокурсников изменились до неузнаваемости.
– Ну, скажи, кто я такой? – задал мне вопрос старый толстый дядька и, когда я не смог ответить, сказал с упреком: – Да я же Валера Варко.
Валера Варко! Тот самый Валера, с которым на целине мы делали стенную газету “SOS”. Именно он красивым почерком вписал в нее такие мои стихи:
Путь за продуктами прямой
Всегда едет к Сябро домой.
Никак его нам не поймать,
Так где же он?…
Сябро был завхоз, который почему-то продукты, предназначенные для нашей кормежки, держал у себя дома. Нам с Валерой за эту газету тогда прилично попало.
– Вот что диабет со мной сделал,- грустно сказал Валера.
Я посочувствовал ему и отошел.
Сильно изменились, кроме Валеры, еще три человека. Остальные, к счастью, хоть и постарели, но остались похожими на себя.
Как в студенческие времена, мы расселись в аудитории и по предложению Гриши стали по очереди выходить к доске и рассказывать о своих достижениях. У большинства из собравшихся они были. Многие защитили кандидатскую диссертацию, человека четыре докторскую. Кое-кто продвинулся по административной линии. Один наш сокурсник, распределившийся в глубинку, дорос там до директора завода и приехал на встречу с орденом на лацкане. Другой стал начальником Главка в Москве и подумывал о должности заместителя министра. Третий, кстати, бывший троечник, умудрился не только занять пост директора крупного ленинградского НИИ, но и получить Государственную премию. Тем самым он подтвердил мысль умного Гриши, что тройки не препятствие для карьеры, особенно если она строится через партком.
Мы с Федей оказались среди тех, кто ничего не достиг. Правда, душевный взлет, который я пережил после защиты своего дипломного проекта, как ни странно, продолжался у меня еще четыре года на заводе, где я оказался после института. Там не нужны были никакие биномы Ньютона, а требовались всего лишь добросовестность и умение логически мыслить. И с тем, и с другим у меня было все в порядке. Я на заводе оказался настолько востребован, что почти поверил в свои инженерные способности, которых не было. Потом перешел в НИИ. Там я тоже был на хорошем счету, хотя ничего выдающегося в науке совершить не мог и не совершил. Начальница соседней лаборатории, умная женщина, к тому же кандидат наук, однажды сказала мне: “У нас очень хороший институт. Здесь каждому воздается по делам его и способностям”. Думаю, она была права: моя серая жизнь в институте была воздаянием за неправильный выбор профессии. Впрочем, людей без способностей к научному подвигу в институте было много, и большинство из них составляли женщины, для которых служба была отдыхом от семьи и тяжелого домашнего труда.
Когда на встрече сокурсников меня заставили выйти к доске, я честно сказал, что рассказывать нечего. Кто-то спросил:
– А дети у тебя есть?
– Есть. Сын.
– Сколько ему?
– Год с небольшим, – ответил я, ожидая услышать смех. Все-таки мне было сильно за сорок, и почти у всех сокурсников уже выросли дети. Но услышал я дружные аплодисменты, после чего вернулся на место, как человек, произнесший удачную речь.
За мной выступал Федя.
– Удивительное дело. Двадцать пять лет прошло с момента окончания института. В прошлом за такой же срок случились три войны (видимо, он имел в виду первую мировую, финскую и Отечественную войны) и две революции. А за последние двадцать пять лет ничего не случилось. Как жили, так и живем, – сказал он.
Федя хотел перемен, но не верил, что они наступят при его жизни, и так думали многие. Мой старший коллега, умный и опытный человек, сказал после первых речей Горбачева: “Кроны деревьев шумят, не более”. Однако теория Феди, изложенная им в Дулеве, о том, что идеи носятся в воздухе, неожиданно подтвердилась. Федины мечты о переменах проникли в голову Горбачева, и перемены все-таки наступили.
А тогда выступление Феди сокурсникам не очень понравилось, тем более о себе он не рассказал ничего. А рассказать было что.
Оказавшись сразу после института во Пскове, Федя здорово заскучал. Жена осталась в Ленинграде, работа ему не нравилась, а уехать в Ленинград он не мог, потому что как молодой специалист обязан был отработать три года на псковском заводе. Однажды, когда на душе у него было особенно скверно, он заглянул в одну из церквей, которых в городе было немало. Думал, на минуточку, но отстоял церковную службу до самого конца, и его атеистическая голова закружилась. Он вдруг осознал, что атеистом в чистом виде никогда не был. Просто стал слишком умным в школе и, в соответствии с заветами Маркса, научился подвергать сомнению все, в том числе и религиозные догмы, воспринятые им всей душой еще в раннем детстве. Но тут, во Пскове, городе со старинной архитектурой и множеством церквей, он снова вспомнил, что был когда-то блаженным мальчиком, и на этот раз воспоминание растревожило его душу. Тяга к церкви, таинствам ее обрядов вдруг оказалась такой же, как в детстве, и постепенно Федя превратился в прилежного ее прихожанина. Несоответствия в Библии он видел, как и прежде, но посчитал, что чрезмерное внимание к ним от лукавого.
Его жена Нина, почуяв неладное, писала ему во Псков письма, наполненные атеистической пропагандой, но подействовали они на Федю или нет, осталось для нее тайной. И всегда потом, если при нем заходила речь о религии, он мрачнел или говорил что-то невразумительное, словно чего-то боялся. А бояться было чего.
Как-то просвещенная женщина, известный музыковед, рассказала мне такую историю. У нее тяжело заболел муж. И по дороге в больницу, когда она проходила мимо церкви, ей что-то “стукнуло в голову”, и