в желтый атлас, были скрещены с изящной небрежностью, руками, с которых она сняла перчатку, она оперлась на спинку стула, они были белы, как мрамор, они были точеными, как у скульптуры. Ее обнаженная шея, аккуратные кружево, нежного цвета слоновой кости, на них не было ни капли пота, ее волосы, яркого русого цвета, почти красные, реяли вокруг маски. Желание увидеть ее лицо, которое продолжало скрываться, меня заставило встать на колени, чтобы молить Безумие, чтобы она открыла свое лицо, клясться, что я люблю ее, что много времени был ее преданным поклонником, даже если она того не знала, я следовал за ней, я ее искал, шел по ее следам, опьяненный, в смятении чувств, безумный. И, о чудо! — не смягчая свой иронический тон, она мне ответила:
— Я знаю, что ты меня любишь и постоянно меня ищешь… Я знаю, что ты ходишь за мной по пятам, что я — маяк, который ведет тебя. Много лет назад я желала соединиться с тобой навсегда, вовеки веков. Выпьем — и я покажу тебе свое лицо.
Я послушался ее и допил вино, холодное, которое выплеснулось из чашки жемчужинами на прозрачный муслин, и поцеловал руку маски, которая была ледяной, как шампанское. Ее холодность меня возбудила еще сильнее, резким движением я сорвал маску и в ужасе отпрянул, ибо предо мной было…
— Череп? — спросил я его, прервав, думая, что мне известна классическая развязка.
— Нет! — воскликнул Хенаро с ужасным ознобом, который вызвали его воспоминания. — Нет! Нет! Иное, нечто намного худшее! Совершенно иное! Мертвое лицо воскового цвета, с закрытыми глазами, впалый нос, посиневший рот, виски и щеки того же сероватого цвета, землистого цвета, который заполонил собой лицо трупа. Труп. А самое ужасное — рыжеватые волосы, вьющиеся, колеблющиеся, которые окружали лицо, они казались сверкающими волосами архангела — внезапно они стали еще больше, как сияние серного адского пламени и осветили мертвое лицо роковым светом. Мертвец, и «мертвец грешный»! Это было элегантное, стройное, насмешливое Безумие, наряженное, как гроб, в черное, с золотыми нитями.
Хенаро помолчал, потом продолжил с дрожью в голосе:
— Бог знает, чья невидимая рука потушила свечи, кабинет освещали лишь ужасные языки пламени, я лежал в кресле, почти потеряв сознание, и слышал, как насмешливый голос говорит мне:
— Я не просто смерть, я твоя смерть, твоя собственная смерть, потому я тебе призналась, что ты искал меня с таким трудом. Сейчас мы не можем быть вместе, но до скорой встречи, Хенаро!
— Мне не стыдно, — продолжал смиренно Хенаро, — что в конце я потерял сознание, как девчонка, как женщина!
Когда я очнулся, я был один в кабинете. Свеч горели, в двух кубках, отделанных жемчугом, светилось золотистое вино. Я убежал из кабинета и с бала, я заболел, выздоровев, я удалился от мира. Теперь вы знаете историю того, как я изменился. Что вы думаете об этом?
— Думаю, — ответил я с невольной искренностью, — вы немного приболели, у вас был жар, Безумие, одетое в черное платье, было бледной кокоткой с крашеными волосами, возможно, один из ее спутников на пирушке ей заплатил, чтобы она над вами подшутила, чтобы вы обратились к добру — быть добродетельным — всегда достойно.
Хенаро посмотрел на меня с глубокой жалостью, встал и направился к себе домой.
Memento
«Самое яркое воспоминание студенческих лет, — сказал доктор, улыбаясь, в раздумье, — не о различных интрижках и подобных вещах, которые знакомы всем, не о прекрасных щечках, о которых я грезил, то, что я не забуду, то, что я вижу отчетливей всего… это вечеринка у моей тети Габриэлы, прекрасной дамы, которую сопровождали всегда три старухи.
Они объединялись вчетвером, как я уже сказал, днем и ночью их одолевали тревоги, их одолевало раскаяние, они были преисполнены благочестия в то время, как они сидели в кабинете, из окон которого они могли видеть высокие венецианские готические окна и высокие стены собора; я же имел обыкновение прекращать прогулку в тот час, когда на улицах множество девушек, желающих услышать комплименты, чтобы запереться в четырех стенах, оклеенных обоями, разрисованными зелеными и беловатыми цветами, усесться в пружинящее кресло, широкое и, как всегда, древнее, взять крошечную сухую руку, покрытую черной кружевной полуперчаткой, которая нежно погладит по плечу, и в это время услышать срывающийся шепот:
— Вы уже пришли, вот так? Сегодня Кандидита умрет от радости.
Из всех старых дев самой молодой была Кандидита, потому что еще не исполнилось шестьдесят три года. Судя по всему, в прошлом, когда Кандидита была юной, особенной красотой она не отличалась. Левый глаз всегда был опущен, а плечи слишком сильно изогнуты. Единственное, что в ней радовало — это ее ангельский характер. Кандидита же обладала, согласно своему имени в большой степени доверчивостью и совестливостью. Кандидиту было так легко обвести вокруг пальца, но в то же время ничто не могло убедить ее в том, что оскорбление было настоящим. Ее душа отвергала злословие, как и не принимала все странное, которое она не могла понять. Мне нравилось вести с Кандидитой бесконечные споры, когда она отказывалась верить в существование общеизвестной подлости, я чувствовал, как в моем сердец возникает какая-то нежность, безграничное уважение к невинным, и она прямо в своем черном платье из тонкой шерсти и башмаках вознесется на небеса в тот момент, когда мы меньше всего об этом думаем. Моя тетя Габриэла, однако, была умна и проницательна. Ее уединенная жизнь в сонном провинциальном городе помешала ей познать глубины мира, и иногда она с преувеличенным вниманием относилась ко всем нашим шалостям и проделкам, однако она была близка к истине и множество раз делала выводы со злополучной проницательностью.
Благородного происхождения, с регалиями и без прегрешений, моя тетя Габриэла была синьора порой скромная и импозантная, с возвышенной душой, другие дамы казались скорее ее фрейлинами, нежели подругами.
Донья Апарисьон была реликвией этого археологического музея. Прекрасная и светская, пышущая здоровьем, в свои семьдесят шесть лет была полна кокетства и желания приукрашиваться, что заставляло тетю Габриэлу морщить губы, эта бессовестная привычка Кармен выглядела так величественно. Парик доны Апарисьон с белокурыми локонами и буклями, ее узкие туфли, ее светлые перчатки с восемью пуговицами, ее полосатые шелковые платья с зелеными и розовыми полосами, ее опахала из синего газа и искусственные цветы, которые она изящно прикалывала к своей мантилье, вызывали у нас бурный смех.
Как будто бы полуслепая и почти глухая, ее одевала прислуга, возможно, она носила парик, с щек до носа она наносила кармин, перчатки же были: одна лиловая, другая — цвета соломы, и она а также страдала от подагры, а колодка ужасных сапог сражала каждого, так, что моя тетя подарила ей просторные тапочки. И тогда донья Апарисьон воскликнула: «Иисусе! Никогда ничто подобное мне нее подходило! От складки в чулке натирает задник. Так неудобно иметь такую тонкую кожу!»
Дона Перегрина не была той, которая будет терпеть пытки, чтобы щеголять ножками. Напротив — провозглашалось: sans faldon. Опустившись до мелкой скупости, покупала свои пальто цвета мушиного крыла у старьевщиков. Кроме того, она была женщиной мощной, энергичной, «зрелой свежести», если так можно было выразиться, румяная и с живыми глазами, любящая пошутить, но время от времени чопорная, всегда в хорошем настроении и воинственная.
Как мне запомнились эти четыре сеньоры! Есть места, куда мы идем, ведомые не нашей волей, а тем, что мы можем даровать другим. Возможно, десять лет дамы не видели около себя молодого лица. Мое присутствие и мое рвение были проявлением галантности, которая была бесценна, и она льстила вечному сентиментальному тщеславию женщин. Юноша, который желает заработать доброе имя, должен быть любезен со старыми дамами, отгонять от себя дурные мысли и малейшие намеки на игру. Девушки бы никогда того не оценили. Эти же четыре старые девы создали мне сказочную репутацию сдержанного, галантного, приятного и прилежного юноши. В своей манере мне проторили путь к блистательному положению и удачному браку. На экзаменах я мог отвечать хорошо или плохо, но это всегда влекло за собой отличную оценку, такую невидимую работу проделали мои дамы с преподавателями. Они не переставали