потрескивания костра и их отражения за спиной, от крутого таежного склона.
Ефимов лежал на сухой траве и смотрел на речную гладь, в которой кривились течением длинные желтые силуэты лиственниц с другого берега, а ближе к нему по вершинам лиственниц облака плыли. Так все задумчиво и тихо, так все серьезно было…
Он ни о чем не думал, просто провалился куда-то в глубины своей жизни, где и невозможно уже ни о чем думать. Костер его прогорел, вода в котелке, начавшая было пускать пузырьки и шуметь, примолкла. Между этой простой и ясной жизнью природы и его собственной душевной пустотой возникло беспокойство, не тревожное, а просто как факт. Когда он глядел на речку, на тайгу, ему было хорошо и спокойно, когда же думал о себе, об ушедшей и предстоящей еще жизни — становилось скучно. В голове не было никаких мыслей, а в душе — никаких желаний.
…Вспомнился один давний случай, ему тогда и тридцати не было. На Дальнем Востоке, в маленьком деревенском аэропорту на берегу океана, даже и не аэропорт это был, а просто деревянное одноэтажное здание довоенной зэковской постройки, полосатый колдун над ним раздувался на ветру, да каменистая взлетная грунтовка, окруженная тайгой.
Стояла затяжная непогода, рейс в очередной раз отменили, немногие, местные в основном, пассажиры разошлись, товарищи Ефимова тоже ушли в поселок, и он остался один. Ветер гнал с моря беспросветную мокрую сыпь и серость, раскатисто скрипело и хлопало окно где-то в здании, и некому было его закрыть. Не читалось, Ефимов спрятал книжку в рюкзак. В диспетчерской никого не было, пульт жил своей жизнью, что-то иногда мигало, настольная лампа освещала засаленный пухлый журнал, сломанную ручку с изжеванным хвостиком стерженька, литровую банку-пепельницу, полную окурков, голов и шкурок от вяленой корюшки. Стекла однообразно дребезжали на ветру, окно хлопало, и никаких больше звуков, безжизненная, вынимающая душу тишина. И в этой тишине вдруг начинала шипеть и кричать что-то неразборчивое большая рация.
Вокруг полосы было пусто, ни техники, ни сараюшки какой-нибудь, только измученные, придавленные ветром кусты ивняка с вывернутыми наизнанку листьями. Серое небо ползло и ползло над землей, оставляя длинные следы влажной холодной испарины за всем, что сопротивлялось ветру. Ветер дул сильно и ровно, казалось, его гонит не море, а какой-то большой и злой механизм. Ефимов стоял на каменистой полосе среди безликого пространства, из которого вынули душу, и его вдруг опутал ужас. Показалось, что ему уже никогда не выбраться из этой пустоты, что ни товарищи и никто другой сюда уже не вернутся и он обречен остаться здесь…
…Иногда Ефимов задумывается, что ему еще жить лет, может, пятнадцать или двадцать… ему становится так же тоскливо и пусто. И вспоминается тот ветер и хлопающее окно…
К вечеру он достиг места одной их давней ночевки. Здесь был крутой поворот, речка метров десять всего, с его стороны была глубокая прозрачная заводь, с другой — небольшой залом, под которым спокойно прокатывалась Лена. Ефимов таскал вещи на поляну, вдающуюся в опушку леса, и все время было ощущение, что место это каким-то образом принадлежит ему. Что оно ему родное.
Двадцать лет назад все было иначе. То был первый сплав, который он организовывал сам, поэтому и волнение, и хорошее напряжение было. Вадим с Федором вообще впервые попали на таежную речку. Морозило, изюбри ревели по ночам, тайга стояла золотая. Ефимову помнилось, что они все время были в щенячьем восторге. И команда у них была дружная и веселая, и водка кончилась на полпути.
На этом месте — Ефимов тогда простыл, температура поднялась к концу дня — ребята одни пошли смотреть место для ночлега. Они ушли за поворот, и вдруг Федор бежит обратно, руками призывно машет. Оказалось, здоровый бык-рогач стоял на открытой косе и, увидев людей, одним прыжком перемахнул речку. Поставили лагерь, Ефимов заполз в палатку не ужиная, Вадим лечил его какими-то таблетками и носил горячий чай, а Федька кашеварил и смешные шутки шутил. Его голос отражался негромким ночным эхом на другой стороне Лены. Утром Ефимов проснулся здоровым. За ночь все промерзло, покрылось седым налетом, вода на перевернутой лодке застыла огромной прозрачной пластиной, и они фотографировались через нее и пили чай на морозце.
Молодые были, полные сил и надежд! Надежды, кстати, и наполняют молодость содержанием, но они растворились бесследно в коридорах жизни, а важным вышло то, что мы были тогда здесь, той поздней осенью, думал в два раза помудревший Ефимов. Могли ведь и по-другому извести те две недели жизни, и ничего не осталось бы в памяти.
Он завел пилу, распилил отличный ровный тополь на нодью, потом пару нетолстых сухих елок свалил для костра. Воду поставил на таганок, глотнул еще вискарика за то глупое, здоровое и прекрасное время. За Вадьку и за Федьку, дай им Бог здоровья.
Потом просто сидел на толстом поваленном тополе и смотрел, как сумерки густеют в ночь. Огонь костра становился все ярче. Вскоре небо стало темно-темно-синим, и только на западе над лесом чуть светлела оранжевая полоска. Вокруг все делалось неясным, сливалось в однообразное серое с темными пятнами плоское пространство. Лена глуше и непонятнее зазвучала. Пару ночевок назад напротив были высокие скалы и река ночью гремела громче, теперь же на той стороне мерцала в свете костра стена леса. Ефимов негромко гукнул, лес проглотил его голос.
Костер трещал. Искры улетали и улетали вверх, добавляя на небе звезд.
Все у Ефимова было в порядке. И сам Ефимов был тут весьма уместен. Все было так хорошо и ясно, что он чувствовал, как к нему возвращается прежнее, молодое ощущение жизни. Чувство, что впереди много всего. Даже воздуха в груди становилось больше. Много-много отличного молодого воздуха. Он прищуривался снисходительно на самого себя и думал, что все отлично и что он все успеет — и воздуха, и красоты впереди было много-много.
Рис вышел вкусный. С тушенкой и пережаренным луком. Ефимов сел пить чай и достал телефон.
Борьку набрал.
— Здорово, Петрович!
— Ай, молодец! — обрадовался Борька. — Ты где?
— Ниже Малой Лены, треть примерно…
— Как вода?
— Маленькая. Каньон три дня скребся…
— Лучше маленькая… Зверья не видел?
— Лосей видел, медведицу с медвежонком…
— Та-ак… а погода как?
— Да ничего вроде, помочило маленько, а так хорошая. Что с ленком делать? — вспомнилось вдруг Ивану. — Вчера пожарил — он как подметка. Сагудай можно из него?
— Конечно! — сказал Борька восхищенно и обиженно за ленка. — Мы же всегда делали…
— Мы всегда из хариуса делали.
— А, ну да. И из ленка тоже можно. А как рыбалка?
— Пока только ленки, но сколько хочешь. Один-то когда — тише все. Попробую завтра хариуса из залома половить. Что дома?
— Да нормально все… Как вообще-то одному?
— Совсем другое дело… Так все остро, так тихо… И… тебя самого как будто нет… много нового.
Легкий ветерок потянул вдоль реки. Нодья разгоралась. Ефимов еще посидел у костра, зевая и ни о чем особенно не думая, прикрыл продукты и полез в палатку. Хорошо, ровненько было, он угнездился, пригрелся, слушал, как трещит и стреляется костер, отражаясь от леса на другом берегу. Речка узкая, место глухое… вспомнил про ружье. Оно осталось в лодке. Идти было лень. Он лежал и спокойно улыбался в темноте палатки. Вокруг была тайга, и не было в ней никого, кто хотел бы ему зла.
Почти одиннадцать часов проспал. Сидел, слегка сонный, и не спеша натягивал рубашку. Потом штаны, свитер. Вход был расстегнут, предбанник за ночь обмерз, и Иван, глядя на белый налет инея, понимал, что скоро над лесом поднимется солнце. Выползет на чистое небо и согреет его лагерь. Он сунул ноги в галоши и затарахтел замерзшей молнией выхода.
Рядом с лодкой, в пятнадцати метрах от Ефимова, сидел глухарь. На земле он был огромный. Выше круглого борта лодки. Он слышал возню в палатке и застыл, вытянув шею в сторону воды, только чуть косил на Ефимова гладкую змеиную головку с бородатым клювом. Иван замер в неудобной позе на одном колене и