шевельнуться и подмести пол в своей лачуге; дети не давали себе труда вымыть перепачканные едой лица. Было прямо позором, что подросшие и уже на выданьи девочки все еще бегали по деревенской улице с нечесаной гривой жестких, выгоревших на солнце волос, а иногда даже заговаривали с мужчинами. Ван- Лун, застав за этим делом старшую из двоюродных сестер, очень рассердился на то, что она позорит семью, и позволил себе пойти к жене дяди и сказать:
— Ну, кто женится на такой девушке, как моя двоюродная сестра, когда на нее может смотреть каждый мужчина? Уже три года, как она на выданьи, а сегодня я видел, как какой-то лодырь на улице положил ей руку на плечо, и она, вместо того чтобы ответить ему как следует, бесстыдно засмеялась!
Жена дяди только и умела, что работать языком, и тут же дала ему волю:
— Да, а кто же будет платить за свадьбу и за приданое и свахе за услуги? Хорошо говорить тем, у кого столько земли, что они не знают, что с ней делать, и кто может прикупить и еще у богатых семей на скопленное серебро. А твоему дяде не везет и всегда не везло. Такая у него злая судьба, и в этом он не виноват. Это воля неба. У других родится хорошее зерно, а у него семена гниют в земле и вырастают одни сорные травы, сколько бы он ни гнул спину.
И она начала громко плакать и довела себя до исступления. Она рванула узел волос на затылке, волосы рассыпались у нее по лицу, и она завопила во весь голос:
— Ах, ты не знаешь, что значит злая судьба! У других поле родит хороший рис и пшеницу, а у нас сорные травы; у других дома стоят по сто лет, а под нашим земля трясется, и стены дают трещины; другие рожают мальчиков, а я, хотя бы и зачала сына, а рожу девочку. Ах, злая, злая судьба!
Она громко визжала, и соседки выскочили из домов посмотреть и послушать. Но Ван-Лун упорно стоял, намереваясь высказать то, зачем он пришел.
— И все-таки, — сказал он, — хотя мне и не подобает давать советы брату моего отца, я скажу вот что: лучше выдать девушку замуж, пока она не потеряла еще невинности. Где это слыхано, чтобы сука бегала по улице и после этого не принесла щенят?
И высказавшись так откровенно, он ушел домой, предоставив дядиной жене визжать сколько угодно. Он задумал в этом году купить еще земли у дома Хуанов и прикупать каждый год новые участки, он мечтал пристроить новую комнату к своему дому. На себя и на своих сыновей он смотрел как на будущих землевладельцев. Он сердился, что распущенная орава двоюродных братьев и сестер бегает по улицам и носит то же имя, что и он.
На следующий день дядя пришел в поле, где работал Ван-Лун. О-Лан не было с ним, потому что десять лун прошло с тех пор, как родился второй ребенок, и она собиралась родить в третий раз. Она чувствовала себя плохо и несколько дней не выходила в поле, так что Ван-Лун работал один. Дядя неуклюже пробирался по борозде. Платье на нем не было застегнуто, а только запахнуто и кое-как завязано поясом, и всегда казалось, что стоит только подуть ветру, чтобы вся одежда свалилась с него. Он подошел к Ван-Луну и стоял молча, пока Ван-Лун разрыхлял мотыкой узкую грядку с посаженными бобами. Наконец Ван-Лун сказал коварно, не поднимая глаз:
— Прости меня, дядя, что я не бросаю работы. Ты знаешь, эти бобы нужно окапывать два и даже три раза, чтобы они принесли плод. Я очень неповоротлив, я ведь только бедный крестьянин, — никак не могу во-время кончить работу и отдохнуть. А ты, верно, кончил работать.
Дядя отлично понял коварство Ван-Луна, но отвечал вкрадчиво:
— У меня злая судьба… В этом году из двадцати бобовых семян взошло только одно, а на такие жалкие всходы не стоит тратить силу, окапывая их. Если нам захочется бобов в этом году, то их придется покупать, — и он тяжело вздохнул.
Ван-Лун ожесточился сердцем. Он знал, что дядя пришел чего-то просить. Он опускал мотыку медленным и ровным движением, разбивая мельчайшие комья в мягкой земле, и без того хорошо разрыхленной. Бобы поднимались ровными рядами, бросая короткую бахрому прозрачной тени. Наконец дядя заговорил:
— Мои домочадцы говорили мне, — сказал он, — что ты интересуешься судьбой моей недостойной старшей рабыни. Ты говоришь совершенную правду; для своего возраста ты очень мудр. Ее следовало бы выдать замуж. Ей пятнадцать лет, и вот уже три-четыре года, как она могла бы рожать. Я все время опасаюсь, как бы она не понесла от какого-нибудь бродячего пса и не опозорила меня и мое имя. А ведь это может случиться в нашей почтенной семье, со мной, братом твоего собственного отца.
Ван-Лун с силой вонзил мотыку в землю. Ему хотелось бы говорить откровенно. Ему хотелось бы сказать: «Почему же ты за ней не смотришь? Почему ты не держишь ее дома, как следовало бы, и не заставляешь убирать, мести, стряпать и шить одежду для семьи?» Но племянник не смеет говорить с дядей так непочтительно, и поэтому Ван-Лун молчал, старательно окапывая маленький кустик, и ждал.
— Если бы на мою долю выпало счастье, — продолжал дядя жаловаться, — и у меня была бы такая жена, как у твоего отца, которая умела работать и в то же время рожать сыновей, или как твоя жена вместо моей, которая умеет только толстеть и рожает одних девочек, да если б мой сын не был так ленив, что недостоин даже называться мужчиной, я был бы так же богат, как и ты. Тогда я, конечно, очень охотно поделился бы моим богатством с тобой. Твоих дочерей я выдал бы замуж за хороших людей, твоего сына я отдал бы в ученики к какому-нибудь купцу и с охотой заплатил бы за него вступительный взнос; твой дом я с удовольствием поправил бы, а тебя я кормил бы самой лучшей едой, тебя, и твоего отца, и твоих детей, потому что мы одной крови.
Ван-Лун ответил коротко:
— Ты знаешь, я небогат. Теперь мне приходится кормить пять ртов, а мой отец стар и не работает, но все-таки ест, и в эту самую минуту в моем доме рождается еще один рот, насколько мне известно.
Дядя отвечал крикливо;
— Ты богат, ты богат! Ты купил землю в большом доме, боги только знают — за какую высокую цену. Разве кто-нибудь другой в деревне мог бы это сделать?
Ван-Лун вышел из себя. Он бросил мотыку и вдруг закричал, сверкая глазами:
— Если у меня есть горсть серебра, так это потому, что я работаю, и жена моя работает, и мы не сидим, как некоторые, за игорным столом без дела и не сплетничаем на неметенном пороге, пока наше поле зарастает сорной травой и дети ходят полуголодные.
Кровь бросилась в желтое лицо дяди, и он подскочил к племяннику и с силой ударил его по обеим щекам.
— Вот тебе, — крикнул он, — за то, что ты так говоришь брату своего отца! Значит, у тебя нет ни религии, ни нравственности, если ты непочтителен к старшим! Разве ты не слыхал, что сказано в священных заповедях: человек не должен учить старших?
Ван-Лун стоял хмурый и неподвижный, сознавая свою ошибку, но внутренно негодуя на этого человека, который приходился ему дядей.
— Я расскажу о твоих словах всей деревне! — завизжал дядя злым надтреснутым голосом. — Вчера ты ворвался в мой дом и кричал на всю улицу, что моя дочь потеряла невинность; сегодня ты упрекаешь меня, который должен быть тебе вместо отца, когда твой отец умрет. Пускай хоть все мои дочери потеряют невинность, но ни об одной из них я не желаю слышать такие слова.
И он повторял снова и снова: «Я расскажу это в деревне! Я расскажу это в деревне!», пока наконец Ван-Лун не сказал неохотно:
— Чего ты от меня хочешь?
Его гордость возмутилась тем, что это дело и впрямь может стать известно всей деревне. В конце концов это его собственная плоть и кровь.
Поведение дяди сейчас же изменилось, гнев бесследно исчез. Он улыбнулся и положил руку на плечо Ван-Луна.
— Ах, я знаю тебя: ты хороший малый, хороший малый, — сказал он ласково. — Твой старый дядя знает тебя. Ты мне как сын. Сын мой, немного серебра в эту жалкую старую руку, — скажем, десять монет или даже девять, и я мог бы начать переговоры со свахой. Да, ты прав. Пора, давно пора!
Он вздохнул, покачал головой и взглянул на небо.
Ван-Лун поднял мотыку и снова бросил ее на землю.
— Пойдем домой, — сказал он коротко. — Я не ношу с собой серебра, словно какой-нибудь князь.
И он зашагал вперед, в несказанном огорчении, что его доброе серебро, на которое он рассчитывал