Наш путь стал резиной. Наш путь стал скалой, отвесной стеной, на которую мы забирались, по метру втаскивая себя за волосы. «Длинных» машин не было вовсе, нас подбирали попутки километров по десять. Перемещались между точками, перекрёстками, верстовыми столбами. Погода тоже не радовала. Под Казанью, уже переехав Волгу, попали в такой ураган, что не могли стоять. Пришлось уходить от ветра, он дул в спину, и мы почти бежали, пока не спустились с холма, где было тише, но не было машин.
Я была угрюмая и молчала. На граново «Улыбнись!» не могла даже скривиться. Во мне копилось бешенство от невезения и бессилия. Уныние тлело во мне.
— Ты какая-то особенно напряжённая, — сказал Гран. — Погода не нравится?
— Я тут выросла недалеко, — почему-то ответила я. — Вот недавно поворот к моему городу прошли. И по этой дороге мой брат часто ездит. В Москву, за товаром. У него газель.
— Ты боишься встретить его?
— Н-нет. — Я задумалась. — Не боюсь. Я знаю, что он не остановит. Мой брат не из тех, кто берёт.
— Ты знаешь, наша дорога скоро закончится, — сказал Гран после паузы. — Если трасса не улыбается двоим, вернее всего каждому самому нести свою судьбу. Как ты смотришь теперь на то, чтобы нам разделиться?
Я промолчала и отвела глаза.
Под дождём, мокрых, нас никто не брал. Остановился наконец здоровый MAN. В его кабине разрешено ехать только вдвоём, меня положили на полку, велели пригибаться, если появятся менты.
Вёл машину литовец. По-русски он говорил с акцентом, но ему это очень нравилось. Он рассказывал, как хорошо ходить в рейс в Россию, платят гораздо больше, чем в Европе, потому многие, как он, любят сейчас сюда ездить. В Гране проснулись воспоминания детства, он стал рассказывать, как ездил в Литву, когда был маленьким, и как ему там нравилось. Разговор их стал доверительный, мне хотелось тоже что-то вставить со своей полки, я вспомнила, что и мои родители жили когда-то в Литве, но потом сообразила, что отец служил там офицером и учил солдат пускать ракеты. Решила молчать.
В кабине было тепло, я видела дорогу сверху, она наплывала на меня лентой, как будто проходила сквозь меня, унося с каждым километром частичку меня, и я чувствовала, что смертельно от этого устала. Постоянное, постоянное движение без остановок, смена лиц, мест, а их так много, и мест, и лиц, и в чём же тут смысл, в чём же цель — сегодня еду туда, завтра — оттуда, а где же то, куда я в итоге приду?
В одной кафешке к нам с традиционными вопросами подсели дальнобойщики. Они спрашивали, зачем нам это нужно, в чём удовольствие и что нам это даёт. Мы отвечали так же, как в каждой машине, где задавали нам этот вопрос: что интересно видеть новые места и людей, а Гран добавил, что нравится само движение.
— Ну и шли бы дальнобойщиками работать, раз кататься любите, — ответили они нам. Это были молодые, большущие парни, они приехали на автобане, а про автобан на трассе известно, что они никогда никого к себе не берут.
— Но ведь это совсем другое, — сказал Гран спокойно, и я с ним согласилась.
— Чудной вы народ, — отвечали они. — Нам хоть деньги платят. А без денег хрен бы я на трассу вышел.
— Это нормально, что они нас не понимают, — сказал потом Гран. — Мы с ними на разных полюсах. Но, заметь, и мы, и они на одной дороге; мы и они вместе и есть дорога. Ты понимаешь теперь, почему надо любить всех?
Он улыбался всё шире и выглядел счастливым. Ему явно что-то открывалось, но в тот миг не было ничего тоскливей меня. Противный этот вопрос
Прошло уже много времени, и хотя я не знаю ещё твёрдо ответа на этот вопрос, мне кажется, что порой приближаюсь к его разгадке: вдруг будто что-то открывается во мне, всё становится кристально ясно, и больше никаких вопросов, и тогда вспоминается улыбка Грана в той кафешке на трассе и его слова: «Мы и они вместе и есть дорога, теперь ты понимаешь, почему любишь всех?»
Впервые это случилось поздней осенью, гораздо позже нашего с Серёгой приключения. Он уже съехал, а Сонька Мугинштейн ещё изредка являлась за оставшимися вещами. И вот, придя однажды, она неожиданно пригласила меня на свой концерт.
— Мы будем выступать трио, — сказала она. — Приходи, если тебе интересно.
Я удивилась — и мне стало интересно: в жизни нашей на Якиманке не бывало такого, чтобы Сонька звала кого-либо на свои выступления. Но жизнь эта кончилась, и всё успело порасти быльём. Теперь такое стало возможным, и я согласилась.
Концерт проходил на квартире. Я получила бумажку с адресом и именем хозяина. Его звали Вульф Маркович, и я зубрила это имя, пока шла к нему по Ленинградскому проспекту.
Пришла; попала в подъезд с огромными лестничными пролётами, двери узкие и высокие — перспективу такого подъезда ввысь видел герой Баталова в «Летят журавли» — и у меня тоже закружилась голова, когда глянула. Нужная мне дверь была уже открыта, и Вульф Маркович, низенький, крепенький, кудрявый и с улыбкой, ждал меня:
— Проходите, проходите, будьте как дома, не разувайтесь только, ради Бога, здесь можно.
Он был любезен и архаично вежлив. Других гостей ещё не было, и мне сполна досталось его гостеприимства. Я, дитя Якиманской антресоли, смутилась и стушевалась. Он провёл меня в комнату, указал на огромный поднос с яблоками, велел угощаться. За стенкой репетировали.
— Вы тоже связаны с музыкой? — вкрадчиво интересовался он. Большие, тёмные глаза светились мягко с заросшего кудрявой бородою лица. Тело его было тщедушно — тело уставшего профессора физики, но эти мудрые глаза заворожили и приковали меня.
— Все мы так или иначе с ней связаны, — ответила я, стесняясь громкого хруста яблока. Вульф Маркович пришёл от этих слов в восторг и закивал в ответ. Я осматривала мельком комнату — заставленная мебелью, шкафами с книгами, в мягком полусвете двух настольных ламп под выцветшими оранжевыми абажурами. Эта комната — частная библиотека, хранительница знаний из разных сфер — так же бесспорно принадлежала профессору, как и тело человека передо мной. Но глаза знали больше, чем можно прочесть в книгах.
Я разглядывала большие фотографии на стенах: отражение здания в луже (в кадре — лужа), кленовый лист на мокром асфальте, свет электрических фонарей на улице, в мокром воздухе, снятые будто на большой скорости… Был заметен взгляд художника и рука профессионала. А в центре — портрет: красивый юноша и худощавая, милая девушка.
Это не были такие семейные фото, где позируют и натянуто улыбаются в камеру. Люди на снимке жили: юноша сидел в глубоком светло-голубом кресле, обернувшись куда-то вне кадра, а девушка будто только что присела рядом, на подлокотник, вполоборота, и смотрела туда же. У неё были чёрные волосы, они спадали с тонкого плеча и текли по спине ниже талии; удивительно длинные, узкие брови; смуглая кожа; тёплая улыбка; черты мягкие, неброские, нежные и доверчивые, так что к ней сразу возникала симпатия. Юноша был немного её старше и похож: так же смугл, та же улыбка, тёмные глаза — и в этих глазах я разглядела сквозь сумрак комнаты что-то такое, неведомое и не называемое, что сразу приковало меня к нему. Нежность, сердечность, тяга к теплу — всё это всколыхнулось в потаённых моих глубинах,