почему-то, доложил, что полагалось, и по-придворному, с поклоном, вручил письмо царя. Ему было стыдно за внезапное своё смущение. «Точно школьник», — упрекнул он себя.
— Как теперь здоровье её величества? — с видимым интересом спросил император.
Царица болела всю осень. Минувшим летом в финляндских шхерах царская яхта ударилась о камень. В замешательстве и тревоге царица заметалась. Каюта маленького цесаревича была пуста. Только несколько погодя выяснилось, что ребёнок благополучно вынесен наверх англичанкой-бонной. Потрясение матери разразилось тяжёлым нервным недугом. С тех пор, кроме семьи, к царице ещё никто не допускался.[38]
— Бедная! — вырвалось у императора. — Сколько страхов, сколько горя обрушилось на эту женщину с тех пор, как она там, в России.
В его интонациях слышалась искренность. Вместе с тем Адашев сразу почувствовал, что император продолжает смотреть на русскую царицу как на немецкую принцессу, почти что свою подданную.
Разговаривая, император всё вертел в руке письмо царя, то небрежно им постукивал по своей гроссмейстерской цепи Чёрного Орла[39], то нервно щекотал им край губы, над которой торчали, как штыки, его характерные усы. И эта крупная холёная рука, сверкавшая выпуклыми камнями тяжёлых колец, примелькалась Адашеву.
Императору захотелось наконец отделаться от письма. Он попробовал спрятать его в боковой карман доломана, но конверт не влезал. Пришлось изловчиться, отстегнуть одной рукой костылёк на груди и сунуть письмо под орденскую ленту: добротный глянцевитый шёлк топорщился.
Только тут Адашев обратил внимание на другую руку императора. Она была заметно короче. Недоразвитая кисть в перчатке лежала на эфесе сабли, а ножны незаметно прикреплены были к обшлагу ремешком. Рядом с правой, такой подвижной, сверкающей и властной, эта левая рука казалась ещё беспомощнее. Увлечённый наблюдениями, Адашев вздрогнул, когда император заговорил снова.
— Вернувшись, передайте… — Он перебил себя: — Я вас ещё увижу! — И официально, милостивым тоном заговорил с Репениным: — Мне особенно приятно, полковник, что моими, гусарами командует блестящий потомок славного полководца.
К этой заранее заготовленной фразе монарх, точно невзначай, добавил:
— Всякий старый дворянин чтит прошлое и понимает семейные традиции.
Затем с полным знанием дела он начал расспрашивать про полк.
Репенин был сразу покорён. Предубеждённость, враждебный холодок, ирония исчезли вовсе. Он приосанился.
«Вид весёлый, но без улыбки», — вспомнилось Адашеву наставление из старинного воинского устава о том, как надо отвечать начальству.
Репенин стал докладывать по-немецки, уверенно, неторопливо, словно на простом инспекторском смотру. Он говорил про новобранцев, манежную езду, ковку… Чувствовалось, что каждая мелочь повседневной, одуряюще однообразной полковой жизни представляет для него свою особую прелесть.
«Чудак! — решил Адашев. — Молодая жена… Сто тысяч десятин… А живёт службой и точно священнодействует!»
Император, как ни странно, слушал Репенина с возрастающим вниманием. Людей самостоятельных, принципиальных и чуждых лести он смолоду не терпел и привык осаживать. Ему хотелось, чтобы перед ним, наследственным носителем мистической власти, всё беспрекословно склонялось и трепетало. Но почему-то именно Репенин всей своей независимостью не вызывал в нём раздражения, наоборот, скорее нравился ему.
Только присущее монархам ощущение времени заставило императора оторваться наконец от Репенина. Он обошёл поочерёдно остальных русских офицеров. Дойдя до вахмистра, громко по-русски поздоровался и с видимым удовольствием вслушался в традиционный уставной солдатский ответ.
— Was fur eine Brust![40] — воскликнул император, одобрительно оглядывая богатырское сложение загорелого, как голенище, молодого кавалериста. — Откуда родом? — спросил он.
Репенин перевёл вопрос.
— Нижегородской губернии, Васильсурского уезда, Козьмищенской волости, села Прокудина, — одним духом звонко отчеканил вахмистр густой октавой.
Репенин перевёл.
— Чем занимался дома?
— Хлебопашеством.
Господствующее великорусское племя… На мгновение монарх задумался: их одних там восемьдесят миллионов![41]
Похлопав вахмистра по крепкому широкому плечу, император убедился, что он точно вылит весь из цельного металла.
— Замечательный боевой материал, — сказал он вслух, а у самого в голове мелькнуло: «Какой красавец это дитя природы!..»
Он опять, молча, обмерил вахмистра медленным пристальным взглядом.
Уловив этот взгляд, Адашев поморщился: гвардейская молодёжь… вилла Круппа… разгул на Корфу… Неужели всё правда?
Точно опасаясь кривотолков, император поспешил придать своей минутной паузе официальное значение.
— В знак неизменного благоволения к полку, — сказал он торжественно, обращаясь как бы ко всем русским вместе, — жалую молодцу вахмистру орден. Армия таких солдат покорила бы, пожалуй, весь мир, — с деланной восторженностью обратился он к генералу.
— По примеру римлян полагаю, что с предводителем-львом достаточно и баранов, — прищёлкнул шпорами генерал, почтительно подавая монарху раскрытую сафьяновую коробочку.
— Полоний!..[42] — самодовольно усмехнулся император, падкий, видимо, и на такую лесть.
Он взял из коробочки крестик на синей ленточке и театрально вручил побагровевшему вахмистру. Дав затем понять одним кивком, что приём русских окончен и что они свободны, император en camarade[43] остановил Репенина за локоть.
— Grussen Sie die Tante Olga.[44]
Он улыбнулся с неофициальной приветливостью и протянул руку.
Загремев саблями и шпорами, русские толпой вышли на крыльцо.
— Ты доволен! — полувопросительно, как всегда, сказал Репенину Адашев.
Заграждаясь шапкой, он чиркал спичку за спичкой, чтобы закурить на ветру папиросу.
— Что ни говори, — ответил Репенин, старательно раздувая толстый фитиль своего портсигара, — что ни говори, а ведь он, как в книжках: every inch a king[45].
Сняв парадную форму, русские разбрелись по роминтенской усадьбе. Господский замок; службы, псарня — всё, вплоть до охотничьих сторожек, было выполнено по архитектурным наброскам самого императора.
Репениным и Адашевым занялся гофмаршал.
— Sa majeste m'intime de vous faire les honneurs du domaine[46], — сказал он и повёл знакомиться с высшими по рангу приближёнными императорской четы.
Вся его фигура, от расчёсанных редеющих волос до пикейного[47] жилета с золотыми пуговицами, казалась живой иллюстрацией к придворному календарю.
На площадке перед свитским домиком сидели, греясь на солнце, две пожилые дамы. Гофмейстерина, апоплексическая старуха с профилем попугая, заботливо следила за тем, как усатый гайдук поил кофе со сливками её любимую моську. Камер-фрейлина, молодящаяся дева лет за пятьдесят, с наивно поднятыми бровями и атласным бантом на шее, занятая вязанием, беспрерывно постукивала черепаховыми спицами, то и дело подёргивая громадный клубок светлой шерсти.
Моська встретила подошедших мужчин хриплым лаем, напоминавшим карканье подстреленной вороны. Гофмейстерина подхватила свою любимицу и предусмотрительно взяла к себе на колени.