— А я говорю, — захлёбывался Потроховский, — быть не может для царя, знаете, вопрос важнее, чем дать равноправие евреям.
Адашев улыбнулся.
— Парадокс не из банальных! — бросил он Сашку, стараясь отделаться шуткой, чтоб отступить в порядке.
Острослов сморгнул монокль:
— C'est beaucoup moins paradoxal qu'a premiere vue. Pensez un peu avec le равноправие… Mais ce seraient encore eux, parbleu, les defenseurs les plus acharnes du regime![141]
— J'admire votre confiance en nous autres[142] le столбовое российское дворянство.
— Il me parait bien mince, comme средостение[143], — вздохнул Сашок и задумчиво прищурился, — le богоносец, treve d'illusions, peut en faire voir de belles un jour[144].
Адашев поморщился:
— Odi profanum vulgus![145]
Глава шестая
Через день, около половины одиннадцатого утра, Адашев подъезжал в придворной карете к решётке царскосельского Малого Александровского дворца.
С вечера выпал снег, а за ночь стаяло. Меж толстостволых дуплистых дубов и лип старого Екатерининского парка чернели лужи. Особые наряды дворников старательно скребли деревянными лопатами оплывшие пешеходные дорожки и посыпали их свежим красным песком.
Шорная[146] стриженая пара шла размашистой рысью. Несмотря на слякоть, кучер в треуголке и красной гербовой пелерине нигде не задерживал хода. Карета перегоняла все попутные экипажи, обдавая их длинными брызгами липкой грязи.
Сторожа, городская и дворцовая полиция, рослые пешие гвардейцы на постах, дозорные казаки верхом — всё молодцевато козыряло вслед карете. Штатские охранники, симулирующие праздных обывателей на утренней прогулке, почтительно прятали в рукава закуренные папиросы и переставали независимо помахивать казёнными зонтиками.
У главного подъезда кучер осадил взмыленную пару вплотную к ступеням входа. Расторопные помощники швейцара бережно высадили Адашева прямо на ворсистую ковровую дорожку.
В просторном вестибюле было оживлённо. Среди дежурных казаков-конвойцев и разнородной ливрейной прислуги раздевались какие-то приезжие в звёздах и лентах. У дверей стояли парные часовые, императорские стрелки в ополченских шапках и малиновых рубахах под мундирными поддёвками. Величественный старший швейцар, отстраняя прочую братию, поспешил сам снять с Адашева шинель.
Флигель-адъютант уверенно, на правах своего человека, прошёл один, без провожатого, в соседнюю галерею со множеством портретов на стенах. Здесь прохаживался только похожий на мумию бритый старичок в серебряных очках и наглухо застёгнутом сюртуке дворцового ведомства при орденах. Он чинно расшаркался перед Адашевым и доверительно справился:
— Благополучно изволили съездить?..
Флигель-адъютант ответил на ходу тем коротким кивком, которым наделял знакомую придворную челядь. Высохший старичок занимал ответственную, хотя лакейскую, должность обер-камер-фурьера[147] императорского двора. Он являлся как бы бесшумным метрономом традиционного распорядка. К числу его служебных обязанностей принадлежало и ведение пресловутого камер-фурьерского журнала. Туда день за днём со времён Петра Великого заносились неуклонно все мелочи из жизненного обихода царствующего императора.
Придворный тайновед старческой рысцой догнал Адашева.
— Не соблаговолите ли напомнить мне: кто командует ныне гусарским императора германского полком?
Укорачивая шаг, Адашев назвал Репенина.
— Да вы его, наверно, знаете?
— Покойного обер-шталмейстера[148] графа Андрея Димитриевича сынок… Как же не знать! — Лицо мумии сделало попытку оживиться: — Счастливчик, смею полагать, его сиятельство. Сочетались браком с первейшей, можно сказать, невестой во всей империи…
Адашева словно кольнуло.
— А здесь что нового за эти дни? — спросил он, чтобы круто перевести разговор.
— Всё по-прежнему: малый утренний приём; засим государь император изволит удаляться на весь день в опочивальню её величества. Туда, кроме камердинера, разумеется, — никого. И кушать сервируется фуршетом.
— Как доктора насчёт здоровья её величества? — спросил Адашев, останавливаясь.
— Вчерась был опять консилиум, но государю императору благоугодно было лично повелеть: положенного бюллетеня не составлять.
Флигель-адъютант понизил голос:
— А всё-таки?
Лицо мумии сразу сделалось непроницаемым:
— Камер-фурьерские записи, решаюсь доложить, до конца благополучного царствования огласке не подлежат…
Флигель-адъютант двинулся дальше по анфиладе пустых парадных комнат с начищенными, как зеркала, столетними узорными паркетами. Исполинские люстры чуть звенели от его шагов гранёными хрустальными подвесками. По сторонам официальные полотна батальной живописи чередовались с двухаршинными фарфоровыми вазами, резными чашами из сибирских камней и увесистыми чеканными канделябрами.
Всё это было давно и хорошо ему знакомо. Даже запах особых духов, которыми капал на шипевшую чугунку бесшумно проскользнувший мимо камер-лакей!
«Первейшая во всей империи невеста…» — крутилось в голове. Где же он был раньше? Софи, казалось, так легко могла стать ему женой…
И вдруг вспомнил… Как-то в Москве после скачек отец Софи, подговаривая компанию на кутёж, осведомился: «А вы, Адашев, с нами?» В ответ, как небогатый и осторожный человек, он сделал оговорку: «Охотно, если на скромных началах». Князь Луховской чуть улыбнулся. Его потасканное лицо стареющего жуира сразу будто помолодело и стало необыкновенно схоже с лицом дочери… «На скромных началах?.. — вопросительно повторил он и поспешил добавить: — Если прикажете, ладно, извольте!» Но в голосе его был оттенок снисхождения к человеку, принуждённому стесняться в таких расходах.
Поступь флигель-адъютанта стала как-то менее уверенной…
Его раздумье прервали посторонние.
Навстречу, в белых чулках по колено, выступал нарядный царский скороход. На нём был головной убор из кудрявых длинных перьев, свисавших щеголевато над правым плечом. Он нёс под мышкой министерский портфель тиснёного сафьяна.
Сзади, в вицмундирном фраке, с красной орденской лентой над низким жилетом, шёл, потирая руки, министр иностранных дел Извольский[149].
Помятое, слегка обрюзгшее лицо нестарого ещё сановника отражало обычно одно пресыщение и напускную деловитость. Но каждую среду, возвращаясь с царского доклада, он неизменно бывал на полчаса охвачен каким-то смутным верноподданническим упоением. Он испытывал нечто вроде мистического чувства, которое окрыляет после причастия богобоязненную старушку: сподобилась!..
Сановник приветствовал Адашева с подкупающей благожелательностью.