Милюкова[175].
Государь по привычке аккуратно положил письмо императора под пресс-папье. Сообща, вдвоём, легче было бы дать отпор. Вильгельм уклоняется… Пускай! С ним он тоже посчитается когда-нибудь.
Цесаревич расшалился. Потрогав поочерёдно затейливые побрякушки на груди Адашева, его пухлая ручка потянулась выше. Маленький озорник провёл ладонью по колючей щёточке стриженых усов. От щекотки он и поморщился, и рассмеялся.
Государь сделал над собой усилие, чтобы улыбнуться Адашеву.
У Николая II никогда не было друзей. Он приближал к себе людей случайно и относился почти ко всем с неприкрытым равнодушием. Но именно к Адашеву он испытывал некоторую личную симпатию. Флигель- адъютант умел оставаться незаметным и никогда ни за кого не просил. Царю это нравилось: просьбы, особенно за других, его раздражали.
Наследник, обняв Адашева за шею, шаловливо принялся обнюхивать его проодеколоненную, свежевыбритую щёку.
Глядя на них в раздумье, государь нерешительно провёл опять ладонью по бороде… Вдруг, обернувшись к англичанке, молча кивнул ей, чтобы вышла. Взгляд его уставился на флигель-адъютанта с пытливой, тревожной пристальностью.
— Адашев, — напряжённо проговорил он после короткого молчания, и голос его дрогнул, — могу ли я рассчитывать на вашу преданность царю и родине?
Флигель-адъютант смутился от неожиданности.
— Мой дед, адмирал, убит под Севастополем, — ответил он сдержанно, — оба прадеда…
— Поклянитесь! — перебил государь особенным, несвойственным ему звенящим голосом. — Как офицер и дворянин поклянитесь мне и в чёрный день быть верным престолу и моему сыну.
Губы царя дрожали. Побелевший взгляд выражал горькую, неизбывную скорбь.
Волнение государя передалось Адашеву.
— Ваше величество… — почти непроизвольно вырвалось у него. — Клянусь и счастлив буду голову сложить.
Ещё при Александре III в таком восторженном порыве бросались по старине целовать царя в плечо. Николай II искоренил эту традицию: у него было вообще отвращение ко всякому показному проявлению верноподданных чувств.
В усталых глазах государя стояли слёзы.
— Уничтожать их надо, как ядовитых змей… — проговорил он, как бы думая вслух.
Его короткие пальцы, в которых было так мало царственного, судорожно сжали спинку стоявшего перед ним кресла.
Адашев почувствовал, что долг велит сейчас же чем-нибудь утешить, приободрить монарха.
— Крамола смирилась, даст Бог, надолго, — уверенным голосом сказал он.
Государь перекрестился.
— Пути Господни неисповедимы!
Адашев, не удовлетворившись этим, подкрепил:
— Девятьсот пятый год достоверно доказал несостоятельность революционных попыток.
— Достоверно?.. — усмехнулся самодержец с какой-то надменной безнадёжностью. — В будущем достоверно, пожалуй, только одно: местом вечного покоя для меня будет усыпальница Петропавловского собора!
Вдруг он опомнился и точно устыдился минутной своей слабости. Захотелось сразу поскорей от всех отделаться. Он позвонил.
Вошли камердинер и бонна.
— Take the child, please![176] — сказал государь англичанке.
Его лицо было забронировано опять привычной, доброй, обаятельной улыбкой.
Адашев сознавал, что пора откланяться, но затруднялся, как поступить: маленький цесаревич вцепился в его белую свитскую шапку и упорно не отдавал.
Государь, заметив это, сам было попробовал уговорить ребёнка, но безуспешно.
— No, no, dad-dy![177] — заупрямился он, гневно наморщившись.
Наконец государь рассмеялся и махнул рукой Адашеву.
— Оставьте. — Самодержец повернулся к камердинеру: — Подай ротмистру одну из моих. Наследника цесаревича, ты знаешь, нам вдвоём не переспорить.
Глава седьмая
У статс-дамы[178] графини Ольги Дмитриевны Броницыной кончался завтрак. Были, по обыкновению, гости.
Дом её славился широким хлебосольством. Повар, Прохор Ильич, был известен в Петербурге; его искусством графиня дорожила больше, чем родословной и пряжкой ордена св. Екатерины[179]. Садиться за стол одна она не привыкла. Зимой, раза два в неделю, на званых обедах с цветами из Ниццы и пудреными лакеями в парадных красных ливреях бывали поочерёдно двор, послы, министры и заезжие иностранцы. В прочие дни приезжали прямо на огонёк родня и близкие. Графиня осталась бездетной, но роднёй Бог не обидел, в особенности со стороны покойного мужа. Влиятельную статс-даму считала просто тётей Ольгой чуть ли не треть тогдашней столичной знати.
На этот раз в большой столовой с белыми полуколоннами и резным гербом на спинке старых английских стульев завтракало всего шестеро.
По сторонам хозяйки сидели приехавшие накануне в Петербург Софи и Сашок. Напротив — прогостившая у неё всё лето хорошенькая восьмилетняя Бесси Репенина, между гувернанткой и подростком в гимназической куртке. На девочке шуршало накрахмаленное платьице. Белокурые локоны украшал парадный бант.
Всякий завтрак и обед со взрослыми казался Бесси тяжким испытанием. Приходилось держаться тихо и чинно. Строгая miss Nash нет-нет, да и бросит укоризненный взгляд, и всё, чего хочется, нельзя: ни болтать ногами, ни смеяться, ни самой выбрать вкусную грушу.
Тётя Ольга отлично это понимала. Бесси с гувернанткой подали бы отдельно, в детской, не будь к столу неожиданного гостя, пятнадцатилетнего князя Феликса. Этот отдалённый родственник Броницыных был единственным сыном у родителей, которые обладали самым крупным состоянием в России. Узнав, что Феликса присылают к ней на поклон, тётя Ольга позвала его завтракать. Сначала — без всякой задней мысли, но затем подумала о Бесси, прикинула, что не успеешь оглянуться, как девочка подрастёт, и замечталась… Последовало распоряжение англичанке привести свою воспитанницу вниз завтракать со всеми.
Случайная мысль прочно засела в голове тёти Ольги. Не отвлекли ни подарки, привезённые из Парижа Софи, ни свежие анекдоты, которыми щегольнул Сашок, ни даже замечательные brochettes de gelinotte[180] несравненного Прохора Ильича. С начала завтрака её внимание сосредоточилось на сидящем перед ней мальчике-подростке. У тёти Ольги долголетним опытом сложилось убеждение, что человека распознать легче всего за картами или за едой. Но чем ближе она присматривалась к маленькому Феликсу, тем менее лежало к нему сердце. Было что-то тревожное в его редко красивом женоподобном лице и странной улыбке, напоминавшей портреты школы Леонардо[181].
Феликс держал себя весьма уверенно, изредка принимал даже участие в общем разговоре. А говорили обо всём понемногу: о долголетии попугаев, о лечении виноградом, о причудах последней парижской моды и о вновь открытой — третьей — Думе. Затем перешли почему-то на потустороннее и гороскопы. Зеленоватые русалочьи глаза подростка обвели присутствующих. Он рассказал про странный случай. Прошлым летом в Крыму какая-то прохожая цыганка согласилась показать его матери редкое гаданье на козлиной крови и, кстати, нагадала про него: в жизни без труда он достигнет всего — успеха, высших