коты кошек не бьют до крови, но возможно, что тому виной была лапа соперницы, или, быть может, ей приходилось разнимать дуэлянтов. Кошка сидела по-египетски: аккуратно сдвинув лалы, выпятив грудь, заложив хвост под передние когти, вытянув высоко маленькую голову. Жоржу, однако, она напомнила именно Митрофанову-Сабанееву, и он, склонив голову набок, меланхолически залюбовался.
— Вечер инсценировок — можно, — сказал он через минуту. — Можно там «Сумасшедшего», письмо Татьяны, пир Петрония, «Пир во время чумы»…
— Нет декораций, — ответила Вера.
— Можно в сукнах, — предложил Жорж. — Можно попросить Печенегова написать. Все равно нужно писать, по-моему, к «Борису Годунову» — фонтан. Hein?
— Я буду Лжедмитрием, — сказала Вера, — и пускай Сабанеева будет Мариной, и пускай вы будете Годуновым, и пускай…
Она подошла к зеркалу и посмотрела на себя хитро и смиренно, по-монашески.
— У меня безумно юношеский тип, — шепнула она, — мне безумно идут костюмы валетов, черкесов, пажей. Правда?
— А Сабанеева пускай будет Эвникой, — не выслушав, предложил Жорж, — а вы — Татьяной или там женой Сумасшедшего, а я буду Сумасшедшим, а братом Сумасшедшего будет Оперов-Громов.
— У Сумасшедшего нет брата, — нервно сказала Вера.
— Всегда ставят с братом, — обиделся Жорж. — Я сам играл брата в 22-м году в русской гимназии, в Болгарии. Это роль — чисто мимическая.
В коридоре весело крякнул звонок и раздались возгласы. Вера прислушивалась, бледнея. Когда шаги остановились у двери, она медленно повернула ключ и бросилась на шею Сабанеевой. Сабанеева вильнула боками и вошла в комнату. Рука Веры неловко соскользнула с шеи Сабанеевой на плечо, полежала там и упала в пространство. Артистки посмотрели друг другу в глаза. Сабанеева была прекрасна. Несмотря на апрельскую сырость, она была в черном шелку с двумя тоненькими лисицами по бокам, которые перекрещивались на спине, как подтяжки с мордочками. Лицо ее уже загорело, и тон грима был пунцово- коричневый. Губы, ногти, мочки ушей, ноздри — все было похоже на двухдневные раны, и только веки, сине-серебряные, подымали с трудом нечеловеческие ресницы над абсолютно зелеными глазами.
Жорж смутился и поцеловал руку Сабанеевой в раструб перчатки. Ей все рассказали, и она все не одобрила.
— Ара говорил Жорж, вертя снятым с пальца кольцом, — вы же будете неотразимы, как Клеопатра, в роли Эвники, вы же будете такой Мариной Годуновой, что пушкинисты заплачут.
Ара сняла круглую шапочку и тоже по-мальчишески тряхнула кудрями. На этот раз волосы ее оказались рыжими, причем тон начищенной меди был совершенно убедителен.
— Я не знаю, — сказала она застенчиво и моргнула по-детски. — Я лично ничего не знаю, но папа говорит, что наш театр приносит одни убытки, благодаря рутине, и надо ставить в духе эпохи. Он говорит, что надо придумать сногсшибательное ревю с наименьшими затратами. У меня есть слух, и я пою все песенки Холливуда. Я не знаю, как вам кажутся мои ноги, но, по-моему, у меня как раз ровные колени и нет моллэ.
В дымно-коричневом шелку перед Жоржем и Верой стояли длинные тонкие ноги в туфлях, похожих на паучков, приклеенных к лепесткам подметок. Ноги были прекрасны. Жорж это сказал. Помолчали. Чайка вскочила на колени Сабанеевой и проехалась мордой по лисицам, и Ара тотчас же стала позировать невидимому художнику для сногсшибательной картины «Женщина с кошкой», или просто «Les deux chattes».
— Друг мой, — вкрадчиво задекламировала Вера, — вы забываете о традициях МХАТа и об истории русского театра, которую мы, эмигранты, должны пестовать вплоть до тех счастливых времен, когда мы все…
— На белых лошадях, — подсказала Ара.
Вера осеклась. Жорж представил Ару в юбочке наездницы на белом коне, летящем с креном к центру вокруг золотой арены, и закатился счастливым смехом. Но тут пришел суфлер Вадимов, он же — переписчик ролей. Он так и был, еще в России, суфлером и переписчиком ролей. Труппу «эмигрантской молодежи, идущей в авангарде, но свято чтущей старину» (сербская газета), он давно и люто ненавидел и радовался ее неуспехам. Но ему платили деньги, и он служил у Ары и очень жалел Веру. Вера ему кого-то смутно напоминала из счастливого прошлого русской провинции, но он никак не мог вспомнить кого. Он перебирал в памяти десятки знаменитых фамилий — нет, все было иначе, ничего общего с Верой. Вадимов был пьяница и плохо суфлировал из-за кривых зубов. Зубы его в России были прямыми, а главное — сплошными, без этих щелей и дыр, но теперь разъехались веером, и он им грозился, что однажды всех повырывает к черту. Ара говорила с ним, как с лакеем, Вера — как с любимой нянькой и живым звеном между нею и славным прошлым русского театра.
— Вы, барышня, значит, играете Мармеладову? — спросил Вадимов Ару сумрачно. — Ролька — пакостная, прямо ух как вам с этой ролькой не совпадать…
— Да нет, — надменно ответила Ара, — это для меня вторая новость. Какая такая еще Мармеладова? Я поражаюсь вашим сведениям.
Вадимов покрутил головой и отошел к шкафу. Там ему захотелось всплакнуть, но, увидя в зеркальной глубине Веру, он снова задумался над ее сходством с кем-то и сел на подоконник.
Гости пили чай, и Вадимову Вера подала чашку на подоконник, туда же она положила холодную котлету. Вадимов пил, ел и вспоминал. И вдруг плавно, как на идеально сложенной сцене с вертящимися декорациями, он вышел сразу на серо-голубую террасу помещичьего дома и нерешительно склонился над жардиньерками. Настурции и герань пахнут резко и неприятно, земля у корней была осыпана сигарным пеплом. Вадимову стало невмоготу, и он быстро обернулся к двери столовой. Из двери шла к нему некрасивая широкоплечая девушка в матроске, со стрижеными волосами, и за нею шла кошка. Девушка подошла к нему и восторженно-застенчиво улыбнулась.
— Конечно, — сказала она, — папа вам во всем поможет, все соседи приедут, если больше не будет дождя и не испортятся совсем дороги. А вы сами разве только суфлер?
— Таланта у меня нет, — ответил Вадимов. — Не чувствую таланта, хотя, конечно, призвание есть огромное. Но, собственно, на мои деньги театр и существует третий год. Так что я очень пока доволен.
Сцена потухла, и Вадимов доел котлету. Девушка оказалась первой и последней любовью Вадимова и дочерью сахарозаводчика в Малороссии.
Ара уходила, с нею уходил Жорж, Вера оставалась, но Вадимов, расталкивая всех, первый помчался к выходным дверям. По дороге он подозрительно осмотрел мать Веры. Печальная, мужеподобная, ласковая, она сморкалась в большой платок, и черты ее лица были тоже грубы и нерешительны, как у Веры. Но на ту девушку она уже совсем не была похожа.
БАБУШКА
В Сениной комнате над кроватью висел портрет одного видного политического деятеля, открытка «Лео Шишкина и фотография бабушки Марьи Ильинишны, в черном платье, с большой круглой брошкой на груди. Когда однажды сюда невзначай забежала Грета, она посмотрела на стену с уважением.
— Фрау баронин — грос-мутер, — объяснил Сеня небрежно и, вздохнув, добавил: — Крестьян запарывала, гордая женщина. Сейчас в Берлине, очень меня любит, между прочим.
— Фрау баронин! — прошелестела Грета почтительно.
Сеня тронул пальцем круглую брошку на груди бабушки и сказал тихо:
— Дер шифр имеет старушка, первая красавица была при дворе…
Городишко был маленький. Сеня с матерью и сестрой жил на главной площади и потому изучил обывателей за месяц досконально. После того как с фабрик пролетала на велосипедах толпа рабочих, а вокруг площади начинали щелкать железные шторы лавок, на углу вырастала группа молодых людей в