шерстяных платьях, шнурованных ботинках, слишком широких на щиколотке, с просто бритыми головами. Мы не смотрели тогда на них — мы смотрели на Загжевского, мы, барышни, носили в своих длинных косах банты-пропеллеры из тафты, мы брезгливо отстранялись от жеваной промокашки и от протянутой к шарфику руки.
Чаще всего мы встречались с малютками в лазарете. Там они, между прочим, подавали старшим ученикам туфли, булки, никогда не плевались, и в больничной навязанной чистоте становились даже трогательными до какой-то степени.
Встречали мы их в церкви. И даже там они нарушали праздничный воскресный вид гимназии картиной своей покинутости, своими полудлинными штанами, своими вихрами и почти сиротской некрасивостью.
Но и у них были свои герои и героини. О каком-то таком Варфоломееве, носившем «серебряное платье» во время крестного хода, мне случайно рассказала одна бритая Таничка, жаловавшаяся, что это сказочное видение, Варфоломеев то есть, уезжает в Париж. Но для меня тогда вся эта толпа, слишком часто крестящаяся и кланяющаяся директору без толку, была совершенно однообразна, как деревня негров, продающая зубочистки на Колониальной выставке в Париже.
Изредка во время какой-нибудь длинной молитвы из этой «деревни» отделялся вдруг бледный ребенок, шагал в сторону и говорил громким шепотом своему старшему по бараку обыкновенно шестикласснику:
— Иван Петрович, разрешите выйти — у меня ботинок развязался, и живот болит, и Герасименко щиплется.
И он уходил сквозь складки юбок преподавательниц, натыкался на ящик со свечами, и там его брал за плечи продающий свечи Загжевский и досадливо выводил на паперть. Было слышно, как выведенный, свистя и ругаясь, бежит по аллее и кричит.
— А что сегодня на обед?
Это лазарет и церковь, это, так сказать, встречи случайные, искусственные, неизбежные, ненужные. Я ведь, повторяю, совсем не занималась маленькими детьми в гимназии, и если я порой натыкаюсь теперь на их неумытые лица в моих гимназических рассказах, то это лишь верная моя память.
Все та же верная моя память воспроизводит шестнадцатилетнюю гимназистку и бесчеловечного гимназиста на кропотливом фоне прошлого.
Но вот, безусловно, одна моя встреча с маленькими детьми — настоящая. Вероятно, в ней даже было два плана, как в любой моей встрече с самим Загжевским на какой-нибудь боковой дорожке лагеря. Эта встреча — пьеса Метерлинка «Синяя птица» в постановке преподавателя французского языка Каменева и его жены.
Об этой моей встрече с маленькими детьми гимназии я тогда же написала стихи, слепо посвященные все тому же герою.
Но сейчас я скажу о том, о чем в то время мне не приходило в голову рассказывать в стихах. О том, как меня и Машу Каменев попросил заведовать гардеробом артистов, о том, что я на это почему-то согласилась и что память о «Синей птице» мне приятна сегодня и потому, что все дети на этот раз оказались тоже героями, оборотнями, личностями, красавцами, — словом, действительными.
Кажется, среди артистов не было никого старше второго класса. Пьеса шла на французском языке, и Метерлинк, который никогда не отличался хорошим характером, вообще бы нашел, к чему бы придраться в постановке и кроме выговора.
Была, например, такая девочка Муза. Рыжая, розовая, жаркая, лживая. Для характеристики — случай.
— Муза, — кричу я раздраженно. — Почему ты сбила себе колени, когда тебе выступать надо?
— А потому, — отвечает шестилетняя Муза, — что я на коленках много стою, когда молюсь.
— Врешь, Муза, — говорю я ей, — я спрошу Васю Герасименку. Васька?
— Хы-хы, — отвечает Васька. — Она стеклом дралась и на стекло же и упала. Евгения Константиновна сказала, что она себе чуть главную жилу не перерезала. Моя мама в лазарете работает и кровищу в тазах выносила. Вот как она врет.
Был такой мальчик — Сережка. Играл в пьесе Духа Дерева и был упрям вот именно как пень.
— Сережка, — говорит мальчик, играющий роль Кота, — я тебя должен спросить французские слова для твоей роли. Как по-французски «чистилище»? (!)
— Не буду я совсем играть, — отвечает Сережка. — Пускай попробуют без меня обойтись.
— В ухо дам, — говорит Кот.
— Аэроплан летит, — отвечает Сережка, бьет ногой под колено Кота, смотрящего в небо, сам падает в канавку и исчезает неизвестно куда.
Был еще мальчик Лелик. Глаза, как у калмыка, толстое пузо. Сказал мне, что он — француз и родился на Эйфелевой башне. Фантазией затыкал за пояс Метерлинка, бил кулаками двух исполнительниц ролей Нерожденных Душ — Влюбленную Душу и Душу Изобретательницу. «Души» плакали и жаловались мне с Машей. Мы сначала на детей кричали, а потом стали заниматься демагогией и приносить им, как лошадям, сахар на репетиции.
— От сахара зубки болят, — говорила Муза, когда Маша ее наказывала и лишала подкупа. — От сахара глисты бывают.
— Боже мой, — говорила Маша. — И подумать только, что у нас у самих, может быть, когда-нибудь дети будут — такие мерзавки.
— Я ведь играю Духа Лампы, — стонала Муза, — оттого, что у меня золотые волосики. Я хочу желтое платьице иметь. Пошейте мне, Александра Александровна, желтое платьице.
— Ты наденешь то, что тебе дадут, — холодно отвечала Александра Александровна Каменева, — а сейчас уходи, потому что ты мне на нервы действуешь.
Муза выползала из комнаты, как лисица, и говорила потом своей воспитательнице, что ее задержали на репетиции до шести часов, а на самом деле до шести часов она успевала передраться около скотного двора с сыном чеха-почтальона, Миреком, и поменяться с ним, для чего-то, чулками. Потом они ехали под телегой с грузом капусты на верхнюю столовую, там срывались из-за колес и разбегались в разные стороны заметать следы каждый в отдельности.
А. А. Каменева работала много. И она «пошила» Музе желтое платьице и множество хитонов для Душ. Ал. Влад. Каменев работал чудовищно, обучая этих маленьких детей символическому языку Метерлинка. А мы с Машей неожиданно прямо прошли целый курс детской психологии, не менее полный, чем слушатели Педагогического института у профессора Трошина.
Как устали мы с Машей за две недели, как изумлялась я, глядя на сцену, ибо Муза — Лампа носила в себе все зачатки греховности и отблески гиены, потому что Сережка — Дерево был величествен в своей тупости, как дуб. Что же касается Лелика, то он наряду с другими Душами сиял кротостью, и калмыцкие его глаза смотрели вверх, не мигая. И я увидела, что нет лучших артистов на земле, чем маленькие дети.
Перед спектаклем мы с Машей переодевали всю труппу в гимнастическом зале и вели ее через двор за кулисы. У детей персонала оказалось по две и по три пары панталонов, ввиду зимы. Лифчики были унизаны пуговицами, во всех карманах лежали носовые платки. А Муза состояла из рубища, предметов, перевернутых наизнанку, и чулок Мирека.
В большом сером гимнастическом зале, на аппаратах, называемых кобылами, висело казенное белье, меченное огромными номерами, потому что хитоны надевались на голое тело. Жаркая Муза рыдала от холода.
— Мария же Андреевна, — говорила она Машке, — Лелик мне холодными пальцами по спине пишет. Запретите ему, Мария Андреевна.
Утомленная, злая Маша вихрем кидалась на Лелика, а он бежал, топоча голыми пятками, пролезал под кобылой и прятался среди чешских и русских флагов.
— Я тебя разорву, — говорила Маша флагам. — Сколько у нас пар золотых сандалей? — спрашивала она меня растерянно.
А я смотрела в это время на Герасименку, надевшего себе золотые сандалии на руки и на ноги и стоявшего на четвереньках под скамейкой, как некий мифический зверь без горба.
— Дети, — говорила я, — деточки. На сцену пора идти.