А они бегали в уборную.
Тут стали заглядывать матери и возмущаться холоду.
— Черт с ней, с «Синей птицей», — говорили они. — У нас дети погибают. Наденьте им, Машенька, фуфаечки обратно.
Мы наконец выволокли артистов на сцену, а Кантессини стоял за кулисами и издевался,
— В наше время, — говорил он, — иначе делали, пока Художественный кружок не закрыли. Была костюмерная и гример. Они у вас все синие, почище Птицы.
— Покрасьте мне щечки, — попросила Муза, а младший Загжевский принес показать голубого голубя в клетке, стонущего, как египетский.
— Не отмыть, — хвастался младший Загжевский. — Будет нести синие яйца.
А пьеса уже на сцене шла, Титиль и Митиль встретились уже с феей Галей Аше, и Герасименко (Дух Хлеба), выпучившись всей фигурой, отрезал им по куску своего живота.
В зале Мирек сказал громко:
— То е Краса. То е та Муза, ктеру я вчера набил.
А потом, озаренные райским светом, Нерожденные Души стояли в позах учениц Айседоры Дункан, и тот же косоглазый Лелик с мистической улыбкой простился на пороге Эдема с Душой-Двойняшкой, готовой родиться. Я смотрела в пролеты кулис на Загжевского, подражая улыбке Лелика, и думала: не оканчивай в этом году гимназию, не торопись начинать жизнь.
Но тут шарахнулся через дыру оркестра подсиненный голубь, Митиль спросил тонким голосом словами роли у публики:
— Знаете ли вы, куда улетела наша Птица Счастья? Ищите ее среди вас.
И какой-то дурак из глубины зала поспешно ответил басом:
— Поймал и отдал кошке Фильке.
— Перестаньте же, — крикнул инспектор. — Кантессини, поймайте наконец эту птицу.
А потом был снова зал для гимнастики, и Маша от злости рвала тесемки и кричала на нарумяненную Музу:
— Чем намазалась?
И Муза говорила:
— Я не намазалась, у меня температура от морозу.
Спектакль имел огромный успех. А Муза украла потом то желтое платьице и спрятала под свой матрас в бараке, и в воскресенье его вдруг надела, при казенных ботинках. Платье отняли и отдали Александре Александровне. Мы в то воскресенье снимались — устроители и исполнители — с заплаканной Музой сбоку группы, с Леликом на коленях у Алексея Владимировича.
— смотрите в аппарат, — сказал, смеясь, младший Загжевский маленьким детям. — Смейтесь — птичка вылетит.
Но птичка не вылетела из аппарата, и среди исполнителей ее тоже почему-то не было. И как и не бывало. Некоторые из нас ищут ее до сих пор.
АТТЕСТАТ ЗРЕЛОСТИ
Самый верный, самый назойливый кошмар всей жизни человека — это подготовка к экзаменам на аттестат зрелости — и провал. Человеку и под сорок лет может присниться такое: бомбы, большевики, подвал Чека и в нем — стол, покрытый зеленым сукном, за ним ревизор, два десятка преподавателей вокруг ревизора.
— Ученик Шульгин, — говорит директор, тасуя билеты, — потрудитесь взять билет.
На захватанной предыдущими поколениями картонке с одной стороны написано «32», а с другой — «Петр Великий и немецкая слобода. Дедушка русского флота. Астролябия Тиммермана. Азовский поход». И внизу вопрос по законоведению: «Какие бывают республики? Роль Лиги Наций».
Человек во сне обалдевает. Он говорит ревизору:
— Республики бывают непосредственные и посредственные — вместо «представительные».
Он говорит:
— В это время раздался горячий призыв президента Вильсона, и все человечество…
А над ухом у него старинная грубая песенка, уже не существующей нашей необыкновенной гимназии:
— Кто был Палацкий. — спрашивает ревизор-чех. — Кто был Карл-Яромир Маха? Как будет по- латыни: «Вот идет старик с птицей». И чем именно Катилина довел до красноречия Цицерона?
Сорокалетний ученик Шульгин во сне становится на колени.
— Пан профессор, — говорит он, — я все старое повторял, но не помню. Разрешите мне отвечать осенью.
Тут рушится потолок. Дико воют учителя, влетает фосфорная бомба, народ на улицах радуется, Шульгина привязывают к танку и ведут за блиндированным автомобилем ревизора.
Шульгин просыпается в поту, будит старшего сына и говорит ему:
— Уроки выучил? Что у вас из латыни завтра? Не сдашь башо — убью.
* * *
Экзамены бывали в июне. С того момента, что были выведены годовые отметки и становилось ясно, кто к весеннему экзамену допущен, жертвы начинали называться абитуриентами, и весь гимназический лагерь начинал смотреть на них, как на героев.
— Э-й вы, карандаши, промокашки, — говорили они рядовым гимназистам. Вам время тлеть, а нам цвести. Пишите открытки в Прагу.
Их распускали на половине четвертой четверти, и недели три перед экзаменами они валялись с книгами под всеми кустами лагеря, бледные, томные, дерзкие.
— Ученица Митинская, — кричал инспектор, стоя на перекрестке дорожки. — Что вы делаете под кустом с Троилиным?
— Учу аналитику, — отвечала Митинская холодно. — Мешают каждую минуту, то Зинаида Густавовна, то другие…
— Для занятий в вашем распоряжении верхняя столовая, говорил Козел банальную фразу, вижу дым. Кто из вас курит?
— Я, — отвечал лениво Троилин. — Не Митинская же…
— Где Стоянов? — спрашивал инспектор.
Троилин начинал смеяться.
— Стоянов учит географию на кладбище, — говорил он весело. — Повесил СССР на крест и учит. Решил, что там ему покой дадут хотя бы.
Инспектор убегал на кладбище, а из-за соседнего куста возникала Тата Виноградова с тетрадью в руках и спрашивала: