время (будет ли вечер «Скита» в мае, как всегда?)[28], за эту зиму было два общих больших вечера поэтов — здесь они называются parade-allez[29] . Вы догадались, конечно, что я не выступала, хотя в газете мое имя поставили. Переехал сюда на жительство Сирин[30], но держится гордо, пока не водится ни со старшими, ни с молодыми. Кстати сказать, Алданов, Бунин и Ходасевич бывают с нашими теперь постоянно. Недавно какой-то меценат из Америки прислал приличную сумму средств с единственным для них назначением — угостить хорошим обедом всех писателей и поэтов. Было устроено грандиозное пиршество в «Московских колоколах»[31] для Олимпа и Парнаса, — все здешние меценаты (по парижской мрачной песенке «в небе холод, в сердце хлад — грусть и безработица, хорошо, что меценат обо мне заботится»). Мережковские прибыли из Рима[32] чуть ли не в тот же день — в общем получилась халтура, ли не Дон-Аминадо[33] был ведеттой[34]. В этом году нет приемов у Ивановых[35], но зато — обеды у Конюсов (дочь Рахманинова)[36], собиралась она устроить что-либо более полезное, но пока ничего не выходит. В общем каждую неделю или даже много чаще что-нибудь происходит, и все это лежа со всеми переживаю, т. е. рассказывают все порознь и достаточно индивидуально. Из последних сенсаций брак Кельберина (третий) с Оболенской, рождение у Мирры Бальмонт[37] третьей дочери (и от резных матерей прижил сорок дочерей — замечание Марины Цветаевой), поведение Лифаря[38] (называется Сережа-пушкинист) и т. д. С Цветаевой у меня дружба, разумеется, не поэтическая, а вполне человеческая, совершилось это все просто и очень естественно — я была права в своем первом ощущении и поступала вначале, хотя мало воспитанно, но зато и не равнодушно, что она поняла. Мой брат Анатолий [39], весьма высоко здесь залетевший, сейчас опять путешествует, побывал в Швейцарии и Италии и теперь укатил в Ниццу. Мои друзья его не любят, его друзья меня не любят, но мы все-таки друг друга очень любим, и во многих историях, которые невольно у нас с ними выходили, все кончалось его приходом ко мне и благополучным выяснением отношений. Это я пишу только для Вас, потому что Вы мне поверите, что виною всех недоразумений бываю не я, да, возможно, и не он, а «около него» — s’est a dire[40] влияние Адамовича, разумеется, не сам Адамович, как таковой. Ибо, что касается его, — «оставь меня, мне ложе стелет скука»[41], и будто бы это все. Не хочу, чтобы Вы думали, что я его не люблю, но что не люблю — это верно, а за что в письме сегодняшнего тона не скажешь. Впрочем, наружно все прекрасно, впрочем, наружно все здесь прекрасно, «у нас не дно, не болото, а Версаль», как говорит Одоевцева[42]. Конечно, не дно, хотя Седых[43] выражается именно так, а что, может быть, болото — никто в этом не виноват — разве что «щель истории», редко кто может быть в стороне, не у всех силы Марины, я ведь сейчас в стороне (да и какая это сторона), может быть, только из-за болезни. Внутренне в стороне была с самого начала, но это дело другое, и это Марина сразу поняла, только она одна, потому что ни о чем настоящем, кроме как с ней, говорить не приходится. С двумя-тремя другими очень случайно, очень в скобках, но ведь об этом говорить всем здесь не принято. И если у каждого (но далеко не у каждого) на Монпарнасе есть один друг, то это уже сноснее для них обоих. Как все слабы на Монпарнасе, если бы Вы знали, весь порок наш (пишу храбро «наш») в слабости воли, желаний, ощущений, вдохновений и проч. Но незаконно ли это в беззаконном и тесном существовании стольких молодых поэтов на котором-то году эмиграции. Мне очень грустно было, что умную и четкую (во всем) книгу Чегринцевой[44] здесь так приняли, думаю, что ей помешал шум по выходе книги Присмановой[45], резонанс ведь не в рецензии, а в том же Монпарнасе, как таковом. Присманова здесь не в фаворе. Прага давно не проявлялась, и имя Чегринцевой мало кого просто заинтересовало, что всегда бывает важно, говорили положенное количество времени лишь о Присмановой, меня выслушивали и только, и ведь ругают и хвалят не прочтя книги совсем — «правда де в воздухе». Что слышно о Тамаре Тукалевской, напишите мне очень подробно, она мне не пишет годы, я ей тоже, (но как всегда это мало значит) — ее мать у меня сейчас не бывает, ужасно она занята, устает смертельно[46]. Что Голубь? [47] Что Долгорукие?[48] Я очень Вас прошу писать мне, я знаю, что мое письмо — почти болтовня, когда-нибудь я постараюсь заговорить, а может быть, Вы все читаете между строк, и уяснять ничего не надо. Мне было очень трудно (до болезни главным образом), сейчас я уже немного тот человек, с которым «что-то произошло», как Вы мне писали. Вы хотели этого для моих стихов, но ими недовольна, как никогда. Как Ваши девочки (барышни)[49]? Ваше здоровье? Сердечный привет им и Вашей жене? Выздоровел ли Катков[50] , привет ему, если бывает у Вас, и всем, разумеется, скитникам самый сердечный и нежный поклон, на который я только способна. Ваша Алла Г.
А. С. очень всем кланяется, как всегда, хотел написать, но устал и заснул.
Недатированное письмо, отправленное, судя по содержанию, в Прагу из Парижа в 1937 г.
14.
Дорогой Альфред Людвигович,
мое письмо уже было запечатано, когда я получила Ваши статьи, распечатываю, чтобы поблагодарить Вас за них. О статье насчет Адамовича[51] уже слышала раньше, как видите, все сюда доходит. Ходасевичу Ваша книга[52] действительно очень нравится, он обещал мне ее дать прочесть. Жаль, что в стихах Чегринцевой[53] в конце «трюк», ведь это не ново и потому вдвойне не нужно. Пяст[54], если не ошибаюсь, это а свое время открыл. В стихах Гессена[55] мне нравится не одна строчка, а две и, конечно, как всегда, «дыхание». О, пускай он пишет, и пишет, и пишет. Еще раз сердечный привет всем. Ваша Алла Г.
Недатированное письмо, судя по всему, написанное вслед за предыдущим.
15.
Дорогой Альфред Людвигович,
очень жалко, что в последний раз Вы мне написали открытку, а не письмо и о стихах ничего. Это меня очень расхолодило в смысле составления сборника, и я опять все пока забросила. Вашу книгу о Пушкине в Париже ценят, а Ходасевич при мне несколько раз хвалил, и мне очень дорога надпись, которую Вы сделали на моем экземпляре. Есть ли надежда, что я смогу где-нибудь издать в этом году свой сборник?[56] — в Париже это сейчас совершенно невозможно, а мне как будто пора. Заходил ко мне Катков и передавал Ваше желание, чтобы в случае издания была бы марка «Скита». Я думаю, что это все равно, если Вы этого хотите — я согласна, так как меня это сейчас особенно не интересует, последние годы я была в этом смысле предоставлена самой себе и парижские марки («Возрождение», «Современные записки» или «Объединение»[57]) ничего мне не говорят. Со «Скитом» же было связано самое хорошее время в смысле надежд.
Я не хочу сказать, что я их больше не имею, но уже давно, повторяю, я предоставлена самой себе, как и почти все в Париже, впрочем, не можете ли Вы послать мне все Ваши статьи о последних сборниках стихов, я их не читала[58]. Выходит ли «Меч» по-прежнему? Если Вы будете писать мне, быть может. Вы передадите им мои стихи о грозе, и они согласятся посылать мне некоторое время газету. Можно даже послать оба стихотворения о грозе: «был страшен миг последней немотой» и старое, которое у Вас было, где «как в детстве страшная гроза» (начала не помню)[59]. Читали ли Вы статью Адамовича о Шаршуне[60]. Это последнее событие, так как до сих пор Адамович объявлял его гением, а теперь называет графоманом. Этой весной я разошлась до конца с Червинской[61] — некоторое время сильно это переживала. Стихов ее я никогда не любила, но человек она