очень странным, и с этого момента неизбежно обнаруживает языковые операции, скрывающиеся за высказыванием, — синтагмы, парадигмы, означающее. Именно этот фокус и предполагает, что движение следует заключить в скобки. Кино — это в первую очередь образ-движение: здесь нет даже «отношения» между образом и движением, кино создает само-движение образа. Затем, когда кино осуществляет свою «кантианскую революцию», т. е. когда оно перестает подчинять время движению, когда оно делает движение зависимым от времени (ложное движение как представление отношений времени), с этого момента кинематографический образ становится образом-временем, определенной автотемпорализацией образа. Вопрос не в том, чтобы узнать, не обладает ли кино претензией на универсальность. Это вопрос не об универсальном, а о сингулярном: каковы сингулярности образа? Образ является фигурой, которая ограничивает саму себя, и не потому что она представляет универсальное, а благодаря своим внутренним сингулярностям, точкам сингулярности, которые эта фигура связывает: например, рациональные разрывы, которые Эйзенштейн ввел в свою теорию образа-движения, или иррациональные разрывы образа- времени.
3, 4 и 5. Действительно, здесь есть собственно философская проблема: является ли «воображаемое» пригодным для использования концептом? В первую очередь здесь есть пара «реальное — ирреальное». Можно определить ее на манер Бергсона: реальное — это законное соединение, сцепление, длящееся в настоящем; ирреальное — появляется в сознании внезапно и периодически, оно виртуально в той мере, в какой актуализируется. И затем есть еще одна пара: «истинное — ложное». Реальное и ирреальное всегда различны, но различие между ними не всегда различимо: ложное — это когда различие между реальным и ирреальным неразличимо. Но именно тогда, когда есть ложное, истинное, в свою очередь, не играет решающей роли. Ложное не является путаницей или ошибкой; это власть, которая отводит истинному роль ничего не решающего элемента.
Воображаемое — очень сложное понятие, потому что оно находится на пересечении этих двух пар. Воображаемое — это не ирреальное, но неразличимость реального и ирреального. Эти два термина не соответствуют друг другу, они остаются различными, но не перестают обмениваться своими различиями. Это хорошо видно в феномене кристалла с его тремя аспектами: есть обмен между актуальным и виртуальным образом, виртуальное становится актуальным, и наоборот; есть также обмен между прозрачным и непроницаемым, непроницаемое становится прозрачным, и наоборот; наконец, есть обмен между завязью кристалла и средой. Я полагаю, что воображаемое и является совокупностью таких обменов. Воображаемое — это образ-кристалл. Он сыграл решающую роль в современном кино: в самых разных формах его можно найти у Офюльса, у Ренуара, у Феллини, у Висконти, у Тарковского, у Занусси…
И потом есть то, что видят в кристалле. То, что видят в кристалле, — это ложное, или, скорее, власть ложного. Власть ложного — это время собственной персоной, не потому что содержание времени изменчиво, но потому что форма времени подобна становлению, которое ставит под сомнение любую формальную модель истинного. Именно это и происходит в кино времени, вначале у Уэллса, затем у Рене, у Роб-Грийе: это кино, где ничего не решается. Короче, воображаемое сводится не к означающему, а к представлению о чистом времени.
Поэтому я не придаю большого значения понятию воображаемого. С одной стороны, оно предполагает определенную кристаллизацию: физическую, химическую или психическую; оно ничего не определяет, но само определяется через образ как цепочку обмена; воображать — значит создавать образы-кристаллы, заставить образ функционировать как кристалл. Это не воображаемое, это кристалл имеет эвристическую функцию в соответствии с тремя своими цепями: актуальное — виртуальное, прозрачное — непроницаемое, завязь — среда. А с другой стороны, ценность кристалла сводится к тому, что в нем видят, что превосходит воображаемое. То, что видят в кристалле, — это время, ставшее автономным, независимым от движения, отношения времени, которые не перестают производить ложное движение. Я не верю во власть воображаемого, в мечту, в фантазм и т. д. Воображаемое — это слабо определенное понятие. Оно должно быть жестко обусловлено: его предпосылка — это кристалл, а безусловное, до которого мы поднимаемся, — это время.
Я не считаю, что есть какая-либо специфика у воображаемого. Я думаю, что есть два режима функционирования образа: один режим, который можно назвать органическим, — это режим образа- движения, отталкивающийся от рациональных разрывов и от соединений; это режим, который сам демонстрирует модель истинного (истинное — это целое). И затем кристаллический режим, который является режимом образа-времени, отталкивается от иррациональных разрывов и от разъединений и заменяет модель истинного властью ложного как становления. Как раз потому, что кино привело образ в движение, оно получило свои собственные средства для встречи с этой проблемой двух режимов. Но их же можно обнаружить и в другом месте, в других условиях: уже давно Вёррингер [47] продемонстрировал на примере истории искусств столкновение «классического» органического режима и режима неорганического или кристаллического, но тем не менее не менее жизнеспособного, чем другие, режима могущественной неорганической жизни, варварского или готического. Есть два состояния стиля, и нельзя сказать, что одно из них является более истинным, чем другое, поскольку истинное как модель или как идея принадлежит только одному из них. Возможно также, что концепт, или философия, пересекает эти состояния. Ницше предоставляет нам образец философского дискурса, который расшатывает кристаллический режим с целью вставить в модель истинного мощь становления, в органику — неорганическую жизнь, в логические соединения — «патетические» разъединения (афоризмы). То, что Вёррингер называл экспрессионизмом, является прекрасным случаем понимания неорганической жизни, которое полностью реализуется в кино и которому мало бы помогло обращение к воображаемому. Но экспрессионизм — это только один случай, который ни в коей мере не исчерпывает кристаллический режим; есть много иных фигур в других видах искусства или в самом кино. Не существуют ли иные режимы, кроме тех, которые здесь рассматриваются, кристаллического и органического? Очевидно, есть и иные. (Каков режим цифровых электронных изображений, режим кремния вместо режима углерода? В этом режиме наука, искусство, философия могли бы встретиться друг с другом.) Задача, которую я хотел бы выполнить в этих книгах о кино, — это не размышления о воображаемом; это в большей степени практическая операция, размножение кристаллов времени. Именно эта операция и происходит в кино, а также в искусстве, науке и философии. Это не воображаемое, это определенный режим знаков, учитывающий, я надеюсь, еще и другие режимы. Классификация знаков бесконечна, и в первую очередь потому, что бесконечно число классификаций. То, что меня интересует, — это одна особенная дисциплина, таксономия, классификация классификаций, и она, в отличие от лингвистики, не может обойтись без понятия знака.
Письмо Сержу Дени: оптимизм, пессимизм и путешествие
Ваша предыдущая книга, «Рампа» (1983), содержит некоторое число статей, написанных вами для «Дневников». Книга получилась аутентичной благодаря тому, что вы распределили статьи по периодам, пройденным «Дневниками», а также в соответствии с анализом различных функций кинематографического образа. Наш известный предшественник в области изобразительных искусств, Ригль[48], выделял три конечные цели искусства: украшение Природы, одухотворение Природы и соперничество с Природой (глаголы «украшать», «одухотворять» и «соперничать» принимают у него решающий, исторический и логический смысл). В предложенной периодизации вы определяете первую функцию, выражая ее вопросом: что видят за образом? Несомненно, то, что видят за образом, будет представлено только в последующих образах, но воздействовать это увиденное будет так, словно оно переходит от первого образа к другим, связывая их в единую мощную органическую тотальность, выполняющую функцию украшения, даже в том случае, если весь этот пассаж пропитывает «ужас». Вы можете сказать, что у этого первого периода есть формула «Тайна за дверью»[49], «желание видеть больше, видеть сзади, видеть через», когда любой предмет может сыграть роль «временного тайника» и когда каждый фильм связывается с другими в рамках идеальной рефлексии. Этот первый период истории кино определяется через искусство Монтажа, которое может