подурнел, ты безобразен теперь. Вот, посмотри на себя… Я убеждена в том, что твоя лавочница, Пьерота, не захочет теперь тебя… А, в сущности, вы были точно созданы друг для друга… Вы оба рождены для того, чтобы продавать посуду в Сомонском пассаже. Это приятнее, чем быть актером…
'Она положительно задыхалась. Ты, вероятно, никогда не видел такого припадка исступления. Я смотрел на нее, не говорящий слова. Когда она остановилась, я подошел к ней — я дрожал всем телом — и совершенно спокойно сказал ей;
' — Я не хочу быть актером.
'С этими словами я подошел к двери и, широко раскрывая ее, жестом пригласил ее выйти.
' — Вы хотите, чтобы я ушла? — спросила она со смехом. — О, я не скоро уйду… Мне еще многое надо сказать вам.
'Тут я не выдержал. Кровь бросилась мне в лицо. Я схватил кочергу у камина и бросился на гостью… Она быстро скрылась… В эту минуту я понимал испанца Пахеко.
'Вслед за ее уходом я схватил шляпу и сошел вниз. Я бегал весь день, взад и вперед, точно угорелый… О, Жак, если бы ты был со мною!.. Была минута, когда мне хотелось пойти к Пьероту, броситься к его ногам, просить прощения у Черных Глаз. Я дошел до дверей магазина, но я не смел войти… Я не был там два месяца. Мне писали — я не отвечал. Ко мне приходили — я прятался. Я знал, что они не простят меня… Пьерот сидел у конторки. Он казался очень печальным… Я постоял немного у витрины, глядя на него, и затем убежал, рыдая.
'С наступлением ночи я вернулся к себе. Я долго плакал у окна, а затем принялся писать тебе. Я буду писать всю ночь. Мне кажется, что ты тут со мною, что я разговариваю с тобой, и это успокаивает меня.
'Что за чудовище эта женщина! Как она была уверена во мне! Она считала меня своей игрушкой, своей вещью!.. Подумай только! Тащить меня за собой на сцену загородного театра!.. Жак, скажи, что мне делать?.. Я скучаю, я страдаю… Она сделала мне ужасное зло; я потерял веру в себя, я сомневаюсь, боюсь. Что мне делать?.. работать?.. Увы! она права — я не поэт, моя книга не пошла… И чем ты расплатишься в типографии?..
'Вся моя жизнь загублена. Я не вижу ничего впереди. Мрак окружает меня… Есть роковые имена. Ее зовут Ирма Борель. У нас Борель значит палач… Ирма — палач!.. Как это имя идет к ней!.. Мне хотелось бы переехать, эта комната стала ненавистна мне… Я рискую встретить ее на лестнице… Но будь спокоен, Жак. Если она когда-нибудь явится ко мне… Но она не явится. Она уже успела забыть обо мне, — артисты утешат ее…
'О, боже! что я слышу?.. Жак, брат мой, это она… да, она. Она идет сюда, я узнаю ее шаги… Она тут, возле меня… я слышу ее дыхание…
'Ее глаз смотрит на меня в замочную скважину, он жжет меня, он…'
Это письмо не было отослано.
XII. ТОЛОКОТОТИНЬЯН
Я дошел до самых мрачных дней моей жизни, дней, исполненных терзаний и позора, тех ужасных дней, которые Даниель Эйсет провел с Ирмой Борель, играя с ней на подмостках загородного парижского театра.
Все воспоминания, относящиеся до этого периода, находятся в каком-то тумане… Я не вижу, не вижу ничего…
Но, нет… погодите! Мне стоит только закрыть глаза и повторить раза два-три странный, печальный припев: толокототиньян!.. толокототиньян!.. и тотчас, точно по мановению волшебного жезла, уснувшие воспоминания просыпаются, умершие тени встают из своих гробов, и я вижу Маленького Человека, каким он был в то время, — в большом новом доме на бульваре Монпарнасс, между Ирмой Борель, повторяющей свои роли, и Белой Кукушкой; напевающей: толокототиньян!.. толокототиньян!..
Боже, что за отвратительный дом! Я вижу его и теперь пред собой со множеством его окон, зелеными перилами, грязной, скользкой лестницей, номерованными дверьми, длинными коридорами, в которых пахло краской… Дом совершенно новый и ужасно грязный… В нем было сто восемь комнат, и в каждой комнате — семья. И какие семьи, боже!.. С утра до вечера — крик, шум, сцены, побои; ночью — плач детей, шум босых ног, бегавших по паркету, тяжелое, монотонное качание детских колыбелей. Время от времени, для разнообразия, — нашествие полиции.
В этом семиэтажном меблированном вертепе Ирма Борель и Маленький Человек приютили свою любовь… Печальная обитель и плохое убежище для любви!.. Они остановились на нем потому, что от него недалеко было до театра; да и квартиры в нем, как во всех новых домах, были дешевы. За сорок франков они имели две комнаты во втором этаже с узеньким балконом на бульвар — лучший номер в доме… Они возвращались сюда каждый вечер, после спектакля, около полуночи. Жутко было проходить по пустынным бульварам, по которым шмыгали молчаливые блузники, подозрительные женщины и дозорные в длинных серых шинелях. Они шли быстро, посредине улицы. Дома их ждали кусочек холодного мяса и негритянка, Белая Кукушка… Господин 'между восемью и десятью' потребовал обратно кучера, мебель, посуду, экипаж, оставив Ирме негритянку, какаду, несколько драгоценностей и все ее платья. Теперь эти платья годились только для сцены, так как не совсем удобно было подметать бульвары бархатными и шелковыми шлейфами… Одна из двух комнат была набита этими платьями. Они висели вдоль стен на стальных вешалках, и их пышные шелковистые складки и яркие цвета представляли странный контраст с потертым паркетом и полинялой мебелью. В этой комнате спала негритянка.
Она расположилась тут со своим тюфяком, своей подковой и бутылкой водки; из опасения пожара, ей не разрешали зажигать огонь у себя. Вечером, сидя на своем тюфяке, при лунном свете, среди таинственных пестрых платьев, Белая Кукушка напоминала собою старую колдунью, приставленную Синей Бородой для охраны семи повешенных жен… Другую комнату, которая была несколько меньше первой, занимали Ирма Борель, Даниель Эйсет и какаду; в ней едва помещались кровать, три стула, стол и большой позолоченный насест.
Несмотря на то, что комната их была тесна и печальна, Ирма и Даниель проводили весь день дома. Все время, свободное от службы, они посвящали разучиванию своих ролей. По всему дому раздавались драматические рычания: 'Мою дочь! Отдайте мне мою дочь!.. Сюда, сюда, Гаспар!.. Его имя, его имя, негодяй!'… И одновременно с этим — пронзительный крик какаду и резкий голос Белой Кукушки, напевавшей свой печальный мотив: толокототиньян!.. толокототиньян!..
Ирма Борель была счастлива. Эта жизнь нравилась ей; ее забавляла игра в бедных артистов. 'Я ни о чем не сожалею', — часто говорила она. Да и о чем могла она сожалеть? Она хорошо знала, что в тот день, когда ей надоест эта жизнь, полная лишений, надоест пить дрянное вино и есть отвратительный обед, который нам приносили из соседнего трактира, надоест драматическое искусство и сцена загородного театра, она вернется к прежней жизни. Ей стоило только пожелать, и все потерянное ею будет тотчас возвращено. Эта мысль придавала ей бодрости, благодаря ей она могла спокойно повторять: 'Я ни о чем не сожалею'. 'Она' не сожалела ни о чем. Но 'он'?
Они вместе дебютировали в 'Рыбаке Гаспардо', излюбленном произведении фабрики мелодраматических изделий. 'Она' имела большой успех, обусловленный не ее талантом, конечно, — у нее был отвратительный голос и безобразная мимика, — а ее белоснежными руками и роскошными платьями. Загородная публика не часто видит красивое женское тело и роскошные наряды; в публике слышались восклицания: 'Настоящая герцогиня!' И ослепленные театралы аплодировали до исступления…
'Он' не имел успеха. Он был так мал ростом, так конфузился и говорил таким тихим голосом, точно на исповеди.
'Громче! Громче!' — кричала публика. Hо что-то сжимало ему горло, заглушало слова… Его освистали. Да, Ирма могла рассуждать сколько угодно, призванья у него не было. Недостаточно быть плохим поэтом, чтобы быть хорошим актером.
Креолка старалась утешить его. 'Они не поняли типичности твоей головы', — говорила она ему. Но