— Я могу ошибаться, — добавляет она.
В свою очередь, заговаривает он.
Голос вице-консула, когда он впервые говорит с Анной-Марией Стреттер, глубокий, но странно лишенный тембра и чуть резковатый, как будто он сдерживается, чтобы не завизжать.
— Мне говорили, что люди здесь, бывает, очень боятся проказы, жена одного секретаря в испанском консульстве…
— А, да, знаю. Она действительно очень боялась. — Помолчав, продолжает: — Что вам говорили об этой женщине?
— Что ее страхи были беспочвенны, но все равно пришлось отправить ее в Испанию.
— Нет полной уверенности, что она не была больна.
— Она не была больна.
Анна-Мария Стреттер чуть отстраняется и на этот раз смотрит ему прямо в лицо. Он не поверил ей, она удивлена? Заметил ли кто прозрачность светло-зеленых, как вода, глаз? Вот улыбку — да, наверно, когда она одна и не знает, что ее видят, наверно, да. Но не глаза, ведь он дрожит, он не видел глаз?
— Она действительно не была больна.
Он не отвечает. Она сама его спрашивает:
— Почему вы говорите мне об этом?
Вокруг шепчутся: смотрите, какой она иногда выглядит суровой, иногда даже ее красота кажется иной… Мелькнула ли жестокость в ее взгляде? Или наоборот — нежность?
— Почему вы говорите мне о проказе?
— Потому что я чувствую: если я попытаюсь сказать вам то, что хотел бы суметь вам сказать, все пойдет прахом. — Он дрожит. — Слов, чтобы сказать вам, слов для вас, таких слов… у меня… чтобы сказать вам, нет таких слов. Я оплошаю, найду не те… скажу не о том… о том, что случилось с кем-то другим…
— О себе или о Лахоре?
Она ведет себя не так, как та, другая женщина, не откидывает голову, чтобы лучше видеть лицо. Не спрашивает, не повторяет последнего слова, не просит продолжать.
— О Лахоре.
Те гости, что смотрят на них, видят в его глазах что-то вроде радости, бурной радости. Пламя, что горело там, в Лахоре, все думают об этом и немного испуганы, сами толком не зная, почему, ведь он не сделает ничего плохого мадам Стреттер, конечно нет.
— Вы думаете, что вы должны…
— Да. Я хотел быть услышанным вами, именно вами, сегодня вечером.
Она посмотрела на него — так быстро, что на этот раз он вряд ли увидел ее глаза, только ускользающий взгляд. Он что-то говорит очень тихо.
Вокруг шепчутся: он говорит так тихо, посмотрите на него, он как будто… Кажется, он по-настоящему взволнован, вы не находите?
— И еще, именно это я и хотел попытаться вам сказать, потом, после, человек знает, что был в Лахоре в невозможности быть там. Это я… тот, кто говорит с вами сейчас… это он. Я хотел, чтобы вы услышали вице-консула из Лахора, он — это я.
— Что же он говорит?
— Что ничего не может сказать о Лахоре, ничего, и вы должны его понять.
— Может быть, и не стоило?
— О нет! Стоило. Могу сказать еще, если угодно: Лахор — это все же было что-то вроде надежды. Вы понимаете, не правда ли?
— Пожалуй. Но я думала, может быть, что-то другое… не заходя так далеко, как зашли вы… что-то другое ведь могло получиться.
— Возможно. Я только не знаю что. Но все же попытайтесь, умоляю вас, представить себе Лахор.
Вокруг шепчутся: что же между ними происходит? Он откровенничает с ней, выкладывает подробности? Почему бы нет? Это первая женщина Калькутты…
— Очень трудно вполне представить его, — она улыбается, — я ведь женщина… Если и есть возможность, то разве что во сне…
— Попытайтесь при свете дня. Восемь часов утра, сады Шалимара пусты. Я не знаю, что вы тоже где-то есть.
— Я представляю, только немного, совсем немного.
Они умолкают. В его и ее глазах заметили какое-то общее выражение, одно и то же внимание, быть может?
— Утешайтесь мыслью, что каждый из нас — просыпающийся паяц.
Она снова чуть отстраняется от него, но не смотрит — она ищет слова.
— Можно сказать, — говорит она, — я не думаю, нет.
— Вот именно.
Чарльз Россетт предполагает, что они говорят о Бомбее, о его назначении, ни о чем другом, она не хочет, потому и говорит так много, лишь бы говорить, разговор ее выматывает, это видно.
— Мне бы хотелось, чтобы вы сказали, что представляете себе одно свойство Лахора — его неизбежность. Ответьте мне.
Она не отвечает.
— Очень важно, чтобы вы это себе представили, хоть на короткий миг.
Она чуть подается назад, как будто вздрогнув. Принуждает себя улыбнуться. А он не улыбается. Теперь и она тоже дрожит.
— Не знаю, как сказать… Есть в вашем досье слово «невозможный». Это то самое слово на сей раз?
Он молчит. Она снова спрашивает:
— То самое слово? Ответьте мне…
— Я сам не знаю, я ищу вместе с вами.
— Может быть, есть другое слово?
— Это уже не вопрос.
— Я представляю себе неизбежность Лахора, — говорит она. — Я уже вчера представляла ее себе, но не знала этого.
Вот и все. Они долго молчат. Потом он спрашивает, на этот раз нерешительно, очень нерешительно:
— Как вы думаете, мы можем что-то сделать для меня, мы вдвоем?
Она отвечает сразу и уверенно:
— Нет, ничего. Вам ведь ничего не нужно.
— Я верю вам.
Танец заканчивается.
Час ночи. Она танцует с Чарльзом Россеттом.
— Кто он?
— О! Мертвый человек…
Мертвый. Губы чуть взбухают, пропуская слово, влажные губы, побледневшие к концу ночи. Это ее приговор? Он не знает. Отвечает ей:
— Вы поговорили с ним, ему, наверное, было приятно. А я, это просто ужас, совершенно его не переношу.
— Думаю, не стоит и пытаться.
Он у буфета, смотрит на них оттуда. Он один.
— Ни к чему нам говорить о нем, — продолжает она, — это очень трудно, даже невозможно… Мне кажется, вам стоит задуматься над одной вещью: что иногда… катастрофа может разразиться далеко, очень далеко от того места, где она должна была произойти… знаете, как от подземных взрывов море выходит из берегов за сотни километров…
— Катастрофа — это он?