Этой ночью он любил ее — отчаянно, выжимая из себя алкоголь, выталкивая все прошлое, с чувством, похожим на голод, но несравнимо более сильным.
На другой день, когда умирающее солнце заливало Долину Костей тусклым, пунцовым светом, он проснулся, и Цития, так и не сомкнувшая всю ночь глаз, положила голову ему на грудь и спросила:
— Что движет тобою, Джон Ауден? Ты не похож на людей, которые живут и умирают. Ты, почти как Файоли, берешь от жизни все, что можешь, и гонишь ее таким аллюром, который позволяет тебе чувствовать само время; на это не способен ни один человек. Что ты такое?
— Я тот, который знает, — ответил он. — Кто знает, что дни человека сочтены и кто завидует человеку, потому что ощущает приближение его конца.
— Ты странный, — протянула она. — Я нравлюсь тебе?
— Больше всего на свете. А я немало пожил, поверь, — сказал он. И она вздохнула. Он еще раз поцеловал ее.
Позавтракав, они гуляли по Долине Костей. Он не мог верно оценивать расстояние и отчетливо охватить перспективу, а она не видела тех, что когда-то жили, но теперь стали мертвыми.
Когда они присели на уступ скалы, он обнял ее за плечи и указал на ракету, только что опустившуюся с неба; она бросила мимолетный взгляд в том направлении. Он кивнул на роботов, выгружающих останки существ из трюма корабля. Она подняла голову и посмотрела пристальнее, но по- прежнему ничего не разглядела.
Даже когда один из роботов с лязгом приблизился к ним, протянул стило и папку, и Джон Ауден расписался в получении груза, она не видела или не понимала, что происходит.
В последующие дни жизнь превратилась в сон — заполненная то наслаждениями, приходящими с какой-то неизбежностью, то страданием понимания этой неизбежности. Часто она замечала, как он морщится, и участливо спрашивала о причине беспокойства.
А он каждый раз отшучивался и говорил:
— Радость и боль всегда рядом.
Или еще что-нибудь в этом роде.
Теперь она сама стала готовить еду, массировать его плечи, смешивать напитки и читать вслух отрывки полюбившихся ему стихотворений.
Месяц. Он знал — месяц, и всему наступит конец. Файоли, чем бы они ни были, платят за отобранные жизни усладами тела. Они понимают, что человеку до смерти рукой подать, и всегда дают больше, чем получают.
Джон Ауден знал, что во всей вселенной Файоли не встречали подобного ему.
Цития была жемчужиной, а тело ее — то горячим, то холодным, рот — крохотным пламенем, вспыхивающим от прикосновения, зубы, точно иголочки, и язык, точно пестик цветка. И он начал понимать, что вещь, которую Файоли называли любовью, на самом деле называется Цития.
По ту сторону любви не происходило ничего. Джон Ауден знал — в конечном счете она хочет использовать его, и он, пожалуй, единственный человек, способный обмануть такую, как она. Он был защищен и от жизни, и от смерти. Теперь, будучи живым, он часто жалел об этом.
У него оставалось больше месяца жизни.
Быть может, три или четыре.
Таким образом, этот месяц являлся ценой, которую он охотно заплатит Файоли.
Цития мучила и истощала его тело, каждая капля блаженства несла в себе утомление нервных клеток. Цития превращала его в пламя, в айсберг, в маленького мальчика, в глубокого старика. Он подчинялся ей, ибо конец месяца был близок. Почему бы и нет? Она заполнила все его помыслы — с определенной целью, но что еще удерживало его по эту грань бытия? Цития, существо со звезд, подарила ему все, что только может пожелать мужчина. Она крестила его со страстью и со спокойствием причастила.
В самом деле, забвение, которое должно прийти за ее последним поцелуем, было бы наилучшим из возможных исходов.
Он с жадностью привлекал ее к себе. Она отвечала ласками, не понимая его горячности.
Он был признателен ей: это было для него преддверием смерти.
Болезнь объединяет все живое, и Джон Ауден знал, что она, болезнь, вне понимания живых. Цития — создание, знающее только жизнь, — о ней не догадывалась.
Он никогда не пытался объяснить ей, но с каждым днем вкус ее поцелуев становился солонее, а сами поцелуи — крепче, словно она чувствовала то, чего он ожидал.
А его последний день приближался.
Джон Ауден владел ею; время осыпалось вокруг листками календаря.
Он находился в забытьи, как и любой мужчина, познавший энергию Файоли. Они были последними из женщин. В их слабости была их сила.
Он хотел слиться с нежными изгибами тела Цитии, утонуть в ее глазах и никогда не всплывать.
Он проиграл и сознавал это, ибо слабел с каждым днем. Теперь он с трудом выводил свое имя в расписке, которую предъявлял робот, лязгающий при каждом шаге и сокрушающий грудные клетки и черепа. Джон Ауден завидовал бездушному созданию. Бесполому, бесстрастному, целиком посвятившему себя выполнению долга.
Перед тем как отпустить робота, он спросил:
— Как бы ты поступил, если бы нашел нечто, выполняющее любое твое желание?
— Я… постарался бы… удержать это, — ответил робот. Он повернулся и загрохотал прочь через Великое Кладбище. Его куполообразное тело матово отсвечивало в красном свете.
— Да, — сказал Джон Ауден. — Только это нечто никогда не появится.
Цития по-прежнему не понимала его. Тридцать первым днем они вернулись туда, где жили целый месяц. Он ощущал присутствие смерти, близко, совсем близко подошедшей к нему.
Цития была прекраснее, чем когда-либо, но он боялся этой последней встречи.
— Я люблю тебя, — наконец сказал он то, чего никогда прежде не говорил, и она погладила его брови и поцеловала их.
— Знаю, — ответила она, — но время твоей любви подошло к концу. Перед тем как опустится занавес, мой милый Джон Ауден, скажи только одно. Что делает тебя непохожим на других? Почему то, что ты знаешь, несказанно больше, нежели может знать простой смертный? Как случилось, что ты незамеченным подошел ко мне в тот вечер?
— Потому что я уже мертв, — объяснил он. — Разве ты не видишь этого в моих глазах? Разве не чувствуешь холод, когда я касаюсь тебя? Я оказался здесь, вместо того чтобы спать вечным сном. Сном, который завладел мной и заставил забыть, что я жду лекарства, возможно, несуществующего лекарства, от одной из самых последних оставшихся во Вселенной беспощадных болезней.
— Не понимаю, — призналась она.
— Поцелуй и забудь, — ответил он. — Так лучше, ей-богу. Без сомнения, никогда не появится лекарство от того, что всегда остается в тени. И я тоже забуду. Ты должна была почувствовать смерть во мне, когда я вернул себе человеческий облик, — такова уж твоя природа. Я возвратился, чтобы подарить тебе блаженство, понимая, что ты — Файоли. Ты прими его и знай, что я его разделяю. Я приветствую тебя. Всю жизнь я искал тебя, не сознавая этого.
Но она из любопытства спросила (впервые воспользовавшись их близостью):
— Как же ты балансируешь между жизнью и не-жизнью, что удерживает тебя в сознании, но не дарует жизнь?
— Все происходит внутри тела, которое я, к несчастью, занял. Стоит коснуться определенной точки слева под мышкой, и легкие прекратят работу, а сердце остановится. Меня поддерживает электрохимическая система, чем-то похожая на системы моих роботов (невидимых для тебя, я знаю). Я сам пошел на это, потому что боюсь забвения. Я добровольно стал сторожем при кладбище вселенной, где ничто не смотрит на меня, не чурается моего вида, отмеченного смертью. Вот почему я таков. Поцелуй меня, и покончим с втим.
Но, приняв обличье женщины (или она всегда оставалась женщиной?), Файоли, назвавшаяся Цитией, была любопытна и, спросив: “Здесь?”, дотронулась до его тела слева под мышкой.