«Люблю, мол, тебя, Паранька!» – нет, он все эдак норовит по уму сказать: «Мы с вами примерно, Прасковья Титовна, от самого господа бога и с благословения родительского любиться должны… Так ты по сторонам не разувай глаза-то». Не нравилось ему, что большак другой раз с базару платок мне привезет, сластей каких. Сынишку нашего тоже баловал. Пришло так, уехал мой-то в Нижний, а большак к знахарке ходил, питья мне какого-то в квас влил. Может, этим больше и обошел меня. Тем делу конец бы, потому я скоро свой грех пред господом сознала, стала в церковь ходить, покаянье на себя наложила. И все внутри меня что-то говорило: «Не видать тебе, раба Прасковья, до конца твоей жизни счастия! Весь дом твой несчастием порешится. А будет твоей душе спокой, ежели скитаться будешь по земле и помогать болящим… И даю я тебе провиденье – всякую болезнь в человеке признавать, и ты, болезнь ту провидевши, должна за тем человеком следовать… Вот тебе мой приказ».
– Как же хозяин-то?
– Пришел и признал. Сейчас с братом в раздел. Стали делиться, а большак все себе и отсудил. Тут мой уж стал бить меня. Я молчу и только к сынку привязалась, десятый годок ему шел. Он и его у меня отнял в ученье. А сам все бьет; два года бил: грудки отшиб. Стала я сохнуть. Тут я надумала: «Божье повеленье исполнить требуется». И ушла в бега: в Соловки ходила, в Новом Ерусалиме была, по всем обителям странствовала. Вернулась тихонько домой – сынку четырнадцатый годок шел; и стал он щепка Щепкой, и как будто рассудком тронувшись. «Петя, – говорю, – это я, матка твоя». – «Вижу», – говорит. «Не рад ты мне?» – «Нет, – говорит, – ступай опять в бега… Узнает отец – убьет и тебя, и меня!» Горько мне было, заплакала я – ушла опять к Киеву. Год ходила. Вернулась сюда, в город, слышу, говорит мне один мужичок из наших: «Твоего сына судить будут…» – «За что?» – спрашиваю. «Отец, слышь, его из-за тебя избил; привязал к телеге – да вожжами… Зверь стал – насилу оттащили. А после того Петьку-то поймали у задворок со спичками. Избу хотел поджечь. А отец-то пьяный спал. Хорошо, что усмотрели. Спалил бы и деревню!»
– А сколько тебе, бабка, лет? – прервал ее Бычков.
– Третий десяток в исходе.
Пеньковцы посмотрели на нее.
– Ну, истинно твое слово: недаром твое покаянье… В половину тебе господь годов прибавил – веку укоротил.
В эту минуту за дверью послышался разговор. Пеньковцы стали вслушиваться.
– Не нас ли кто ищет? – сказал Лука Трофимыч, приподнимаясь, чтоб справиться.
Дверь отворилась, и в ней показался хозяин, за ним солдат, длинный и прямой, как веха, с корявым, усеянным прыщами лицом; в руках у него была книга.
– Господа присяжные? Вот здесь-с. Они самые. Получайте! – говорил хозяин, пропуская вперед солдата и показывая на пеньковцев.
Пеньковцы все поднялись, только крестьянка как сидела, так и осталась невозмутимою.
Солдат, не снимая кепи, молча подошел к окну и стал рыться в книге. Наконец он вынул лоскут бумаги.
– Фома Фомич кто из вас? – спросил он.
– Есть. Старичок будет. Вот на полатях он!
– Можно, чай, слезать с полатей-то. Не велик барин!
– Болеет он у нас, кавалер, – жалобно заговорил Лука, – уж просим прощенья… Потрогать жалеем… Забылся только что.
– Ну, мне все равно. Вот повестка. В семь часов приказано явиться. Вы с ним одной волости?
– Одной.
– Все?
– Мы все пеньковские. Других нет…
– И женка? – спросил солдат, кивнув на крестьянку и едва изобразив на корявом лице какое-то подобие улыбки. – От скуки, что ли, прихватили с собой… Али, может, и женка в присяжных тоже?
– Нет-с… Зачем же?..– умильно улыбаясь, объяснял Лука Трофимыч. – Так, бабочка… Набеглая… Присталая, выходит…
– Ну, и ее тащи к нам, – шутил солдат.
– Непочто, господин служивый, непочто… Мы вам не слуги… Мужики вам слуги, а мы, благодарение отцу милостиву, не слуги еще вам… Мы, бабы, не вам – богу служим! – заявила храбро «беглая бабка».
– Вот так женка – заноза! – продолжал шутить солдат и потом, быстро обернувшись опять к пеньковцам, сурово прибавил:– Так всем вам, пеньковцам, явиться к семи часам.
Пеньковцы перепугались и молчали.
– А не известны вы будете, господин кавалер, к чему это нас? – проговорил дрожащим голосом Лука Трофимыч.
– Там объявят… За хорошим делом к нам звать не станут.
Солдат оставил повестку и ушел.
– Что за грех? – спрашивал тихо Лука Трофимыч, всматриваясь в боязливо недоумевавших пеньковцев. – Ч-чу-де-са-а!.. Сохрани, господи-батюшко, Миколай-угодник! Что за притча? Не Петра ли что?
– Фомушку, слышишь, зовут. К чему тут Петра? – заметил Бычков.
– Ну-ко, Дорофей, прочитай поскладней, нет ли там чего еще? Не прописано ли? – обратился к нему Лука, подавая повестку.
Бычков стал читать по складам, но, кроме приказания крестьянину Пеньковской волости Фоме Фомину явиться в семь часов пополудни сего ноября, дня, такого-то года, не нашел ничего, хотя посмотрел и на Другую сторону и даже долго и тщетно старался разобрать хитрый росчерк у подписи письмоводителя.
– Помилуй нас, грешных! – глубоко вздохнули пеньковцы.
– Смотри, братцы, часы-то бы как не проворонить. Вишь, здесь какие строгости – все строки, – внушал обстоятельный мужик. – Ты, Еремей, карауль смотри. Почаще к хозяину-то понаведывайся. Да не задрыхни, спаси господи, как ни то грехом; не ложись на лавку-то, а у стола присядь… Да вот, вот бабка-то, может, приглядит за тобой. А мы отдохнем пока.
– Ну, братцы, чудеса здесь! – продолжал он, собираясь ложиться. – И ума теперь совсем решишься… Не соображусь…
– Да прежде-то разве не бывало? – спросили другие.
– Как не бывало!.. Всяко бывало… То-то вот и пужаешься… Думается теперь, как-никак, а бесприменно по трактирным делам… Вишь, что горожане чудят над нами.
– Тьфу ты, господи! – рассердился наконец всегда смирный и покорный Еремей Горшок. – Дались тебе, Лука, эти трактиры. На всякое дело у него одно решенье – трактир! Да неужто, кроме трактира, так уж над нами и чудить некому? Не клином, чать, округа-то сошлась… И опять, разве Фомушка был хоша раз в трактире?
– Так, так… Совсем оглупел, братцы! Простите, – признался благодушно Лука Трофимыч, зевая и крестя рот.
Смерклось. Зазвонили к вечерням. Дежурный Еремей Горшок, все время дремавший за столом и то и дело просыпавшийся и бегавший на хозяйскую половину справляться о времени, перебудил пеньковцев.
Встал и Фомушка. Спросили его товарищи, не знает ли он, зачем его вызывают.
– Господь знает, милые, – отвечал он. – Какой бы уж грех от старика мог быть? Только что разве вот в округе с барином одним говорил – с крестом был тот барин… Так он же меня обидел. А больше греха за собой не припомню.
Повздыхали присяжные и стали понемногу сбираться «на приглашение».
Собрался кое-как и Фомушка, окутав, по настоянию «беглой бабочки», все лицо, голову и шею, которые у нею горели, платком.
– Не след бы старичку ходить… Ох, не след бы! – толковала она. – Трудно будет старичку перенести!
Когда пеньковцы выходили на Московскую улицу, заметили они сквозь сумерки чью-то подвигавшуюся к ним темную фигуру в картузе, шедшую неровным, торопливым шагом, постоянно сбиваясь с протоптанной