немного посидела рядом с ним и ушла в другую комнату: нужно было звонить в различные инстанции, договариваться с самыми разными людьми. Деловые разговоры отняли много времени и сил. Чтобы развеяться, она включила «Муз ТВ» и немного посмотрела. Вернулась к Анатолию в спальню Светлана только часа через три. Он все еще крепко спал…
Так во сне Анатолий Бекетов и умер.
Глава 11. Автопортрет самоубийцы
Утром меня вызвали к следователю. Наш второй разговор не дал ничего нового — ни мне, ни ему. Я был под впечатлением снов и отвечал невпопад. Хотелось поскорее вернуться в камеру, растянуться на нарах и обдумать все, что мне в эту ночь приснилось: явление седьмого гостя, семейное счастье фотографа. А этот следователь ужасно мешал, его вопросы не заслуживали внимания, были совершенно не интересны — все они вертелись вокруг Гамазинского и наших с ним отношений. Он ни словом не обмолвился о моих вновь преставившихся мертвецах. Меня подмывало спросить, не погиб ли фотограф, но, конечно, я понимал, что об этом спрашивать ни в коем случае нельзя. А еще очень хотелось проверить, правда ли то, что мне про него приснилось: обаятельная, красивая простой красотой жена, он — обаятельный простой парень, больше всего на свете ему нравится фотографировать ее, все стены их квартиры увешаны портретами. Фотограф — он тоже художник, возможно, мы бы с ним могли сойтись. Если все так, как мне про него приснилось, если история, придуманная мною во сне, — правда. А если неправда, если он совсем другой, если все же обречен погибнуть — не я тогда сочинил его жизнь и смерть, значит, и не виноват. И даже больше: вся схема гибели моих мертвецов рушится, и я больше за них не в ответе.
— Вы себя хорошо чувствуете? — недовольно спросил следователь, когда я в очередной раз ляпнул что-то совершенно не то на его вопрос.
— Да, простите. — Я встряхнулся и честно постарался сосредоточиться.
— В одиннадцать тридцать вы позвонили Гамазинскому, договорились о встрече. В шесть вошли в его квартиру. Что вы делали в промежутке между половиной двенадцатого и шестью часами?
Что я делал? Работал. Писал интерьер. В промежутке между половиной двенадцатого и шестью мне удивительно легко работалось. А все потому, что не задавался глупыми вопросами, а просто писал. Не в этом ли разгадка?…
— Работал над своей новой картиной.
— И вас никто в этот временной промежуток не видел?
Разве что эта женщина-ведьма из парка или этот седьмой-посторонний — они единственные способны проникать в наглухо запертые помещения и видеть сквозь стены.
— Нет, никто. Реального алиби у меня нету.
— Что значит реального? — вскинулся следователь.
— Не важно. Я не убивал Гамазинского, не заказывал его смерть, мне он был совершенно не интересен…
— Зачем же тогда вы договорились с ним встретиться?
Он терзал меня своими глупыми вопросами еще битый час, пока и сам не убедился в их полной бесполезности. Я вернулся в свою одиночную камеру почти с радостью, до такой степени устал от допроса. Растянулся на нарах, закрыл глаза: кто теперь ко мне явится? Кто ответит на мои вопросы?
Никто не явился. Не помог, не ответил. Я лежал в полной тишине и напрасно ждал. Принесли обед, потом ужин. Наступила ночь… В голове был разброд, и в душе был разброд. Вчерашние сны меня больше не трогали, а новые не желали сниться.
Утром пришла медсестра — как символично! Но не спасла, не вытащила из нового кошмара бесчувствия-безмыслия, а зачем-то взяла кровь из вены. Смешно и неправдоподобно. К следователю меня больше не вызывали, а через два дня выпустили. Вернули карманное мое имущество, конфискованное при аресте, сунули в руку пропуск и выдворили из тюрьмы.
Я шел по улице и сосредоточенно вдыхал свежий воздух, подражая тому, кто пребывал в заточении годы. Асфальт был мокрым и скользким — наверное, пока я сидел в своей одиноко одиночной камере, все время шел дождь. Шел, вдыхал воздух и думал: вот я и на свободе, могу осуществить любую мечту, могу двинуться в любую сторону, но никакой мечты нет, и двигаться мне никуда не хочется. Абсолютно пустой, и делать мне нечего.
Пустой. А ведь это идея! Пустой, чистый, не обремененный прошлым. Не притвориться ли, что так оно и есть, и не начать ли сначала? С самого начала, по-новому. Не задаваться вопросами, не искать ответов, не придумывать жизнь, а просто писать? Купить новый холст, новые краски и кисти и написать наконец просто «Вечер». Некий человек — не я, а будущий зритель придумает ему историю — сидит в комнате в кресле. Зачем сидит, ждет ли кого-то — не мое дело. Я не писатель, художник, мое дело — списывать картины, как они есть, как возникают в голове. Итак, он сидит, а другой человек — кто он такой, тоже зритель придумает — подсматривает с улицы. Интерьер можно оставить прежний, перенести на новый холст. Желтые шторы — вполне оптимистично, и свет желтоватый подойдет… потому что ведь вечер, обыкновенный мирный вечер без всякой тревожной подоплеки, горит электричество…
В ближайшем художественном салоне я закупился всем необходимым, поехал к себе в мастерскую и приступил к осуществлению нового плана.
Это было форменное насилие. Я писал уже несколько часов, без перерыва. Без чувств, без мыслей писал, не пуская никаких звуков, не подпуская близко никакие ассоциации. Так я еще никогда не писал. Я просто трудился в поте лица, как чернорабочий, заставив себя перестать быть художником. Мне нужно было лишь изображение той картины, которая возникла в пустоте. Руки устали и плохо слушались, ног я совсем не чувствовал, спина просто разламывалась, но я продолжал писать, не позволяя себе ни малейшего отдыха. Писал, как под дулом пистолета… Нет, пистолет ни при чем, пистолет — это уже ненужная, опасная ассоциация. Я писал, будто выполнял срочный, хорошо оплаченный заказ. Нужно успеть к сроку, вот и все, остальное не важно. Лица выходили совершенно безжизненными, но наплевать! Мне нужно просто выбраться из нереальности, все равно каким способом — высокая оплата труда. Мне нужно просто произвести над собой некую операцию — и тогда все будет хорошо. Главное — не подпускать мысли, главное — избавиться от чувств: не видеть посторонних теней, не слышать мешающих звуков.
Я и не подпускал, не видел, не слышал, насильно превратив себя в пишущую машину. Но плач прорвался. Это было подло, несправедливо. Я не заслужил этого! За стеной снова плакал ребенок. Там, в соседней квартире, плакал ребенок. Моя отчаянная попытка сбежать опять не удалась — тупик, я уткнулся в тупик. Умер последний (не считая меня) из моих мертвецов, — и пошло все по новому кругу. Инга вернулась со своим ребенком, вернутся и остальные. Это никогда не закончится! Я обречен — мы снова все обречены на новый виток кошмара.
В ярости я швырнул кисть, не заботясь, куда она угодит. Бросился на кушетку, обхватил голову руками, перемазанными красками. Второго круга мне не вынести. И как же это несправедливо!
Плач не смолкал. Плач настойчиво стучал в мою голову, как в закрытую дверь, надеясь, что его впустят, приютят и оставят там навсегда. Я заткнул уши, но он все равно проникал. Как же его заглушить? Включить музыку? Так уже было, нельзя идти на поводу повторений. Нужно что-то изменить, сбить сценарий. Что изменить?
Не дожидаться открытки, не дожидаться звонка в дверь, самому, первому к ней пойти и сказать: ваш ребенок не дает мне уснуть. Глупее ничего не придумаешь! Ну и пусть! Главное — изменить…
Я поднялся, пошел, страшный, перемазанный красками. Подошел к ее двери, превозмог содрогание. Позвонить? Постучать? И то и другое было, тогда, на дне рождения ее ребенка. Лучше сразу толкнуть дверь: если она не заперта…
Дверь оказалась не заперта. Легко поддалась моему несмелому толчку. Я вошел. Плач все звучал и звучал, и не думая сбиться, и не думая хоть на секунду прерваться. Я двинулся по коридору на плач (как