поездку — к другу, к любимой, на вечеринку… На секунду представил, что так и есть, и мне стало обидно. Водитель всю дорогу молчал, меня это почему-то тяготило. Хотел сам завести с ним какой-нибудь легкий, простой разговор, но никак не мог подыскать подходящей темы. Жаль, что не смог, потому что опять нахлынули воспоминания и тревожные мысли. Я иду по темной заснеженной улице, холодный ветер вымораживает остатки живого тепла из моего приговоренного к расстрелу тела. Я иду, не думаю о смерти, но где-то там, в самой глубине сознания, ужасно ее боюсь. Потому и не думаю, что только и думаю, не могу отвлечься по-настоящему даже на ветер. Захожу в квартиру, устраиваюсь в кресле, нагнетаю воспоминания — но продолжаю думать о том, что мне предстоит. Умиляюсь и плачу, но и умиление, и плач — только фон, некий антураж для одной-единственной мысли. И когда вдруг слышу шаги за окном, ухватываюсь за них: вот причина (не зависящая от меня!), по которой сделать то, что задумал и чего так боялся, невозможно. И сегодня веду себя точно так же: ищу причины. Неужели опять не смогу, не решусь?
Смогу, если все совпадет.
Такси подъехало к моему прежнему дому. Я не стал просить водителя подождать: поиски пистолета и костюма смертника могут затянуться. Расплатился и вышел. Поднял голову — в моих окнах горел свет. Что это может означать? Причину невозможности или новые указания? Вошел в подъезд, быстро поднялся на свой этаж и замер у двери. Дверь была опечатана. Все так же опечатана. Но в окнах горел свет, я не мог ошибиться! Значит, там кто-то есть. В моей опечатанной квартире находится человек. Он ждет меня, чтобы дать указания или чтобы воспрепятствовать тому, что я собираюсь сделать. Надо открыть дверь и войти. Вставить ключ в замок, повернуть… Возможно, ключ не подойдет, не повернется — и тогда так просто будет отказаться от своего замысла.
Я вставил ключ, и тут мне представилось, что в квартире меня ждет та женщина из парка. Ну конечно, она, кто же еще? Сидит на диване в большой комнате, листает альбом репродукций моих картин, посматривает на часы: уже давно наступил вечер, чего же он не идет? В квартире идеальный порядок (она пришла еще утром и убрала), но мебель расставлена по-другому. Это меня должно смутить. Кресла, к примеру, всегда находились у окна, а маленький столик был задвинут в угол и завален всяким художественным хламом. Теперь же столик стоит ровно посередине комнаты, на нем чистая, отутюженная салфетка, та самая, которой я чуть ли не вытирал кисти (между прочим, художественная ценность, конец позапрошлого века). Вокруг столика стоят кресла — с обивки выведены пятна. Книги и альбомы в шкафу аккуратно расставлены. Я вхожу, в растерянности рассматриваю перемену обстановки и тут замечаю на диване ее…
— Что вы здесь делаете? — спрашиваю — язык заплетается от волнения, — хоть и прекрасно понимаю что: ждет меня.
Женщина поднимает голову от альбома, смотрит отрешенным взглядом, и я вижу, что рядом с ней лежит пакет, довольно объемистый. Что в нем, догадаться нетрудно: исландский свитер, джинсы, те самые, пистолет. Минуты две она молчит, только отрешенно смотрит сквозь меня.
— Прохладный вечер, не правда ли? — напоминаю я ей ее роль. Но в этом свитере мне будет тепло, добавляю про себя. Она делает вид, что не слышит. Или в самом деле настолько ушла в себя, что не слышит? — Что вы здесь делаете? — возвращаюсь к началу и легонько касаюсь ее плеча.
— Что? — Она вздрагивает. Совсем как обычная женщина, и у меня рождается сумасшедшая надежда, что в пакете вовсе не свитер, не пистолет. — Что я здесь делаю? — переспрашивает она голосом со сна — и надежда укрепляется. — Да так, убрала немного, у вас была страшная грязь. Вы бы хоть домработницу наняли, что ли. Разве можно так жить?
— Какое теперь это имеет значение? — спрашиваю с нажимом на «теперь» и жду, что она выразит удивление: что значит теперь?
Не выражает.
— Вы правы. Теперь никакого. — И будто вспоминает, берет в руки пакет, протягивает мне: — Я собрала вам вещи.
Всю эту сцену я так ярко увидел, что мне захотелось немедленно сбежать. Но не сбежал, пресек малодушный порыв, вставил ключ глубже и потянул дверь за ручку — осталось только повернуть и войти.
—
Я открыл глаза, мотнул головой, стряхивая наваждение. Предсмертные сны. Спасения не будет. Пора, в самом деле пора.
Повернул ключ — он легко повернулся, — открыл дверь и вошел. В прихожей было темно, свет горел в комнате. На свет я и двинулся.
Обычный бардак. Мебель стоит на своих местах. На диване никто не сидит. В квартире нет никого. Значит, в путь, дорогой Гулливер?
Осталась надежда, что пистолет не найдется. Или свитер я выбросил в прошлом году — но свитер, конечно, не прокатит, свитер — безусловная отмазка.
Я опустился в кресло, чтобы немного успокоиться и подумать, где может быть спрятан пистолет. И тут же память с садистской услужливостью выдала ответ: там, куда ты его положил, — в чемодане, среди старых вещей, в кладовке. Задерживаться больше не придумывалось повода.
Пистолет был завернут в исландский свитер, под свитером лежали и джинсы — в кармане я отыскал патроны. Прямо в кладовке переоделся, на свитере оказалось пятно от смазки, но это не могло послужить поводом, чтобы его не надевать. Джинсы были мятыми. Все равно — на улице темно, в такси полумрак. Зарядил пистолет, сунул за пояс, как в каком-нибудь вестерне, но не так небрежно, не так равнодушно, как делают это лихие парни. Вызвал такси… Картина должна быть доиграна. Сюжет изменить невозможно. Я должен пройти весь путь до конца. Шестой обреченный, последний.
Я иду по темной, пустынной улице. Зелень деревьев не дает пробиться свету редких фонарей. Иду в надежде услышать музыку, иду в надежде, что кто-то все вдруг остановит, преградит мой путь, иду в надежде, что тот человек в нашей счастливой квартире окажется человеком реальным и не пустит меня к себе. Или пустит, пригласит войти: проходите вон туда, здесь действительно только одна комната, как я и сказал в прошлый раз, сейчас вы сможете в этом убедиться. Поставит чайник (на газовую плиту, у него нет электрического чайника), достанет из шкафа каких-нибудь вафель. Мы выпьем чаю, поговорим, сидя в креслах напротив друг друга.
— Должен признаться, — скажет он и улыбнется застенчивой, доброй улыбкой, — с тех пор, как я здесь поселился, меня постоянно преследует детский плач. Сначала думал, это у соседей, но потом выяснилось, что никакого ребенка у них нет.
— Там живет престарелая чета, даже внуки у них давно выросли. Но если бы и был ребенок, вы бы все равно ничего не услышали: старый дом, прекрасная звукоизоляция, толстые, чуть не метровые стены. Обратите внимание, какие широкие здесь подоконники.
— Да, обращал. В детстве мне бы это понравилось. Я любил, занавесившись шторами, сидеть на подоконнике. Мне представлялось…
— Я тоже любил. Но мы жили в панельном доме, на шестом этаже…
— И подоконники там ужасно узкие, да еще высота. Родители боялись и все время сгоняли… Знаете, от этого плача мне не по себе. А еще кажется, что вы пришли не просто попить чаю. Зачем вы пришли?
— Чтобы прекратился плач. И потом, мой «Вечер» дописан, а из шести мертвецов я остался последним — пора влиться в коллектив.
— Но разве нельзя ничего изменить? Сюжет, например?