Разве какое-нибудь место может быть унылым, когда там полно кошек? Я не знаю, сколько пар золотистых глаз уставилось на меня — позже' Женевьева скажет мне, тридцать девять, — отовсюду: с высоты узловатых ветвей трех вишневых деревьев, с подоконников, со ступеней маленького крыльца, с большого перевернутого цветочного горшка… со всех мест, куда может забраться кошка.
В саду не могут существовать одновременно кошки и цветы. В этом саду живут одни кошки. Его цветы — это кошки. Цветы двигающиеся, прыгающие, трущиеся об меня, выгнув спинку… Разношерстные и разноцветные, от рыжей полосатой до пушистого голубого перса, от белоснежного до черного, как безлунная ночь, они украшение и жизнь этого потайного уголка рая.
Собак меньше, — всего девять, призналась мне Женевьева! — но они более экспансивны. Они окружают меня, наседают, толкаются, обязательно хотят знать, что я такое и что мне нужно, и в конце концов оказывается, что им навсе это наплевать, лишь бы я их приласкал. Все эти хвосты, хлещущие воздух! Эти нетерпеливые носы, эти преданные взгляды…
В конце концов я замечаю точно посередине, в треугольнике между тремя вишневыми деревьями старинный садовый столик из жести, должно быть бывший зеленым в свое время и до сих пор кое-где сохранивший этот цвет. Кружевная салфетка ослепительной белизны оживляет эту ветхую древность. Здесь же стоит ивовое или тростниковое кресло я не очень-то разбираюсь в подобных вещах, экзотическое сиденье с высокой веерообразной спинкой, как в фильмах, действие которых происходит в Мексике во времена Вильи и Сапаты. Затерянная в глубине кресла маленькая старая дама силится держаться прямо, несмотря на жестокий артроз. Роскошная спинка кресла сияет вокруг нее настоящим ореолом. Женевьева представляет нас:
— Арлетт, это Эмманюэль.
Арлетт кивает. Она улыбается всем своим лицом с розовыми щечками, принадлежащим к разряду физиономий, старящихся без морщин. Лицо долгожительницы. Арлетт кивает, но ей нужно большее. Она принадлежит той эпохе, когда приличия не довольствовались просто именами. Рассматривая меня своими голубыми глазами, лишь слегка затуманенными возрастом, она требует:
— Эмманюэль, а дальше?
Женевьева не знает или забыла. Между нами говоря, фамилии… Так что я вынужден уточнить, ожидая всегдашнего продолжения:
— Эмманюэль Онегин, мадам.
Это срабатывает, как обычно:
— О, как…
— Как герой Пушкина, да, мадам. Но это совпадение. Ничего общего…
У нее разочарованная гримаска. Ничем не могу помочь. Может быть, мне стоит изобрести какое- нибудь генеалогическое древо, которое более-менее породнит меня с Онегиным (Евгением) и доставит всем массу удовольствия? Надо бы об этом подумать.
Так как Женевьева оставила без внимания дальнейшую фазу представления, дама занялась этим сама, слегка наклонив голову:
— Арлетт Добинье.
Она уточняет с лукавым видом:
— В одно слово[6].
Ну и… Женевьева подает чай. Арлетт — мне немного странно называть такую древнюю особу просто по имени, — так вот, Арлетт желает знать, люблю ли я животных. На что я отвечаю, что да, очень, как же их можно не любить? Она продолжает расследование:
— У вас есть животные?
Нет, у меня их нет. Я признаюсь ей в этом, понурив голову, взвешивая про себя, насколько это входит в противоречие с моим предыдущим утверждением. Не могу же я сказать ей, что веду очень рассеянную жизнь, а главное, до какой степени я ленив. Я могу пообедать, когда меня одолеет голод, заплесневелой корочкой и остатками варенья на дне банки, но кошка, но собака, они же требуют регулярного и сытного питания. А потом, собаку надо выводить, а для кошки менять песок… Она припирает меня к стене:
— Вы их любите и у вас их нет? Как можете вы устоять?
Могу очень даже хорошо. Моя драгоценная лень, мой сладостный эгоизм превосходно сочетаются с моим одиночеством, даже если оно лишает меня некоторых радостей, таких, например, как присутствие милого животного. Все же я не могу сказать ей всего этого. Но в этом нет нужды, она прекрасно справилась сама:
— Слишком много беспокойства, не правда ли? Слишком много требований? Вы боитесь, что не справитесь? Я понимаю. И вы правы. Можно брать на себя ответственность за животное, если только хорошо представляешь себе, к чему это обязывает, и если уверен, что сможешь выдержать все трудности… Жизнь кошки или собаки длится долго. От четырнадцати до двадцати лет. И в то же время она слишком короткая. Мы привязываемся к ним, а они умирают. А последние их годы могут быть очень трудными. Надо это знать и подумать об этом. Когда выходишь замуж или женишься, можно питать иллюзию, что умрешь одновременно со своим супругом, хотя… Короче, можно по крайней мере надеяться, что состаришься вместе, друг подле друга, так как наши жизни продолжаются приблизительно одинаково, не правда ли? В случае с животным мы знаем, что оно покинет нас в день, который можно вычислить почти точно. Это ужасно. Потому что, даже зная это, мы не можем рассчитать нашу любовь. Отдаешь себя полностью, словно это навеки…
Милую старую даму очень опечалила собственная речь. Она на грани слез. Женевьева встает, обнимает ее, молча целует прекрасные седые волосы. Потом бросает мне улыбаясь:
— Ты видишь, как хорошо я сделала, не оставив тебе моего Эрнеста! Ты еще не созрел. И никогда не созреешь. Ты сам — бродячий кот. Ты сам нуждаешься в том, чтобы о тебе позаботились.
— Ты, Женевьева?
Она краснеет. Смотрит мне прямо в лицо:
— Нет. Конечно, нет. Ты слышал, что сказала Арлетт. Ты слишком молод. Ты проживешь намного дольше, чем я, и тогда кто позаботится о том, чтобы сменить тебе подстилку?
Правда в том, что, несмотря на свое непобедимое влечение к одиночеству, я совершенно не приспособлен для отправления обязанностей, накладываемых независимостью. Взгляд Женевьевы задерживается на воротничке моей рубашки. Утром мне действительно показалось, что на месте сгиба он немного протерся, но я не думал, что это будет заметно. Износился? И читаю в глазах Женевьевы: 'Износился'.
Арлетт просит Женевьеву показать мне владенье, пока сама она немного передохнет. И вот мы отправились, под ручку. Садик крошечный, но, не знаю каким образом, отвратительные гигантские макеты отсюда не видны. Большой кусок синего неба влечет взгляд в бесконечность. Женевьева задумчива. Я замечаю, что говорю в пустоту. Я спрашиваю:
— Ты где, Женевьева?
Она встряхивает головой, останавливается, смотрит на меня со всепонимающим видом:
— То, что тебе надо, так это необитаемый остров, вымощенный женскими бедрами.
— Не только бедрами, Женевьева! Грудями тоже! Животами, руками, губами, улыбками!
— Как раз об этом я и говорю. Женщиной. Вернее,женщинами.Навалом, вываленными из самосвала, как из рога изобилия.
— Прекрасная мечта!
— Только это всего лишь мечта. А на самом деле как ты приспосабливаешься к реальности?
— Не так уж плохо, право. Ну, конечно, я должен идти накое-какие уступки.
— Тебе приходится растягивать удовольствие, если я правильно поняла?
— Можно и так сказать.
— Значит, ты хитришь, ты врешь, ты порхаешь, ты прячешься в шкафу, сбегаешь в одну дверь, возвращаешься в другую… Как в пьесе Фейдо[7]! Должно быть, это очень утомительно.
— Тем более что я работаю. К тому же я начал…
Ай! Попался, я сказал слишком много. Женевьева почувствовала мое замешательство.
— Если это секрет, не рассказывай.