дряблые мышцы. Не тучность, хуже: жир, свисающий гроздьями. Руки старой бабы, вялая, болтающаяся на кости плоть, бочкообразный торс, козьи сиськи, оплывшие бедра, все это держится на тонких кривых ногах. Я вижу его в тоге в каком-нибудь итальянском фильме на античный сюжет, в лавровом венке, вижу его давящим черный виноград на физиономии красивой рабыни, в то время как на заднем плане побитые молью львы пожирают христиан…
Куда же подевался тот представительный пожилой господин, выходящий из душа подобно Нептуну, немного располневший, но гордый своей заботливо поддерживаемой мускулатурой? Может, он бросил заниматься 'построением тела', как называл свои упражнения этот ревнитель чистоты французского языка? Накачанные мускулы — дело недолговечное, как только остановишься, они сразу же исчезают, это хорошо известно… Или, может быть, он опустошен чрезмерными любовными усилиями? С этой Элоди надо быть поосторожнее!
Так или иначе, но праздник закончился, он спокойно берет свою шелковую рубашку со стула, где она лежит, тщательно сложенная вместе с остальной одеждой — еще один знак, заметил я себе, что он здесь завсегдатай: ритуал первого раза требует бурного разбрасывания шмоток по всем азимутам, — и, вдевая руки в рукава, задает мне вопрос, не столько смущенный случившимся, сколько заинтригованный:
— Таким образом, вы тоже, с мадам… гм, я думаю, между собой мы можем называть ее 'Элоди'.
— Нет. Я не 'тоже'. 'Тоже' – это вы.
— А…
Он размышляет.
— Если я вас правильно понял, вы считаете себя законным владельцем. Вернее, главным квартиросъемщиком.
— Я так полагал. Отныне в прошедшем несовершенном. И не 'главным', а единственным. Каково самомнение! В конце концов, все это уже в прошлом. Я вам уступаю свое место. Вам и… другим, если таковые имеются.
Он надевает брюки.
— Вы делаете глупость. Она вас любит.
— Вам это известно?
— Мне много чего известно.
Он понижает голос:
— В том числе, некоторые вещи, которые ей не надо знать.
Большим пальцем он указывает на дверь ванной.
Я говорю с горьким смешком:
— Вы опоздали, старина. Она знает все. Больше нет ничего, что бы стоило ей сообщать или скрывать от нее.
Внезапно я понимаю весь масштаб несчастья.
— У нее-то все в полном порядке!
Суччивор надевает мокасины из кожи пекари. Он улыбается проницательной и мудрой улыбкой старого гуляки, потерявшего все иллюзии, довольствующегося немногим:
— Я мог бы предъявить право первенства.
— А, значит, еще до меня…
— Я люблю Элоди уже давно. Я тоже хотел ее только для себя одного. Это нормально. Совместное владение неестественно, оно требует жертв, отказа от многого, адаптации - короче, постоянного насилия над собой. Я бросил ее. И вернулся. Я любил ее, и чем совсем потерять…
— Вы… А много нас, кто резвился на этой кровати?
— К чему этот сарказм? Хотя, в конце концов, если он приносит вам облегчение…
— Вы мне не ответили.
— Об этом пусть расскажет вам Элоди, если посчитает нужным. Спросите у нее.
— Я у нее не спрошу. Я ее не увижу. И вас тоже. Я не смогу больше вас видеть, ни вас, ни ее. При одной мысли о том, что мне пришлось здесь лицезреть, меня будет рвать.
Желание разбить ему морду заставляет меня сжимать кулаки. Должно быть, у меня страшное лицо. Суччивор отступает за широкую кровать. Волна бешенства схлынула, оставив бессильную дрожь. Я пожимаю плечами, делаю полуоборот, выхожу из спальни, шагаю в обратном направлении по дырявому драгоценному ковру, который был для меня когда-то дорогой в рай.
— Нет!
Крик матери, у которой крадут ребенка. В три прыжка она оказалась передо мной, спиной к двери. Голая под купальным халатом, который распахивается, когда она расставляет руки, чтобы преградить мне дорогу. Она трясет головой, в силах только кричать: 'Нет! Нет!' Я не хочу разговаривать. Я хочу уйти. Пытаюсь отстранить ее, не особо церемонясь. Она не двигается с места, становится жесткой - она умеет это. Я требую:
— Дай пройти.
Она:
— Нет!
Ситуация становится бредовой. Я спрашиваю себя, не придется ли мне задать ей трепку. Я никогда этого не делал. Как ударить, чтобы сбить ее с ног, но не причинить боли? Ее глаза сверкают, она волчица, я добыча в логове волчицы. Я вынужден заговорить:
— Элоди, чего ты добиваешься? Ты мне больше не нужна. Я больше не хочу быть одной из твоих марионеток. Кончено, не будем об этом больше говорить. Не доводи все до полной катастрофы. Понимаешь ли ты, что заставила меня бросить Лизон, ради… этого?
Движением руки я охватываю Суччивора и заодно всех других реальных и возможных соперников.
Она меня не слышит.
— Ты мой.
Кажется, она и правда в это верит. Растрепанная, во взгляде вызов и мольба, ни дать ни взять Гермиона. Мы сменили репертуар. Происшествие, начавшееся в стиле водевиля Фейдо, переходит в трагедию Расина и, может быть, скоро станет фильмом в духе Хичкока. Я уже больше не комический рогоносец, явившийся не вовремя, но порядочный молодой человек, попавший в сети женщины-паука. Ее глаза, сверкающие, как сейчас, хорошо смотрелись бы на афише фильма типа 'Бойня с помощью электропилы'… Но как она прекрасна в своей ярости, вызванной разоблачением, в своем страхе потерять меня! Как оно прекрасно, это тело, к которому всего лишь несколько минут назад я стремился как к высшей цели! Меня тянет упасть перед ней на колени и зарыться лицом ей в живот, проливая сладкие слезы покорности и рабского подчинения. Но тут же ужасная картина обожаемого тела возлюбленной, вопящей и извивающейся под липким Суччивором, цепляющимся за нее и старательно пытающимся получить свое гнусное наслаждение, появляется перед моим взором и леденит меня. Меня захлестывает убийственное отвращение. Я никогда не смогу забыть. Никогда не смогу принять… Она прочла на моем лице короткое искушение прощением, теперь она читает на нем неумолимое 'никогда!'. Она говорит спокойно, будто констатируя неотвратимую очевидность:
— Ты мой, Эмманюэль. А я твоя. Вся целиком. Ты это знаешь. Твоя безоговорочно.
Мне бы не отвечать ей. Промолчать. Дать ей угомониться, избавиться от болезненного возбуждения… Но это сильнее меня, я не могу удержаться от язвительного замечания:
— Безоговорочно, за исключением того, что ты в то же время 'вся целиком' принадлежишь этой обезьяне. И не знаю еще какому количеству других, шлюха!
Она не принимает оскорбления.
— Это совсем не так. Я вся твоя, я вся его, я отдаю мою любовь всю целиком и тебе, и ему. Любовь не делится на части.
Как она сказала? 'Любовь не делится…' Те же слова, которые пришли мне в голову, когда она устроила сцену по поводу Лизон, точно те же. Слово в слово! Значит, теперь мы поменялись ролями. В тот день я был шлюхой, а она жертвой, внезапно обнаружившей, что обманута и является всего лишь одной из обитательниц гарема. И я в них верил, в эти слова! Я в них все еще верю. Она заставила меня бросить Лизон с помощью своей нравоучительной болтовни, желая одного — чтобы я принадлежал ей одной! А я,