исконный смысл и характер музыки? Но разве она не являлась сильнейшим чувственным воплощением душевного состояния?
Но теперь не время было предаваться подобного рода мыслям, ибо музыкант стоял перед архивариусом еще более растерянный, чем он сам, и на глазах испытывал муки своей участи.
— Это была страсть, — бормотал он, — которая завладела мной помимо моей воли. Неужели она могла быть бессмысленной?
Когда архивариус заметил ему, что в области искусства многое находит свое осуществление благодаря тому простому обстоятельству, что оно уже есть само по себе, и смысл, дескать, состоит не в том, чтобы какое-то произведение искусства постоянно воспроизводилось, композитор возразил:
— Разве мы по-прежнему не нуждаемся в ежедневном спасении? В спасении через музыку, ту, что есть в нашем мире?
— Надо бы спросить у Мастера Магуса или у кого-нибудь из высших секретарей Префектуры, — сказал Роберт, которого уже сам вопрос о спасении настраивал на скептический лад.
Чтобы перевести разговор на другую тему, он высказал предположение, что сочинения музыканта, возможно, будут еще исполняться где-нибудь в других местах.
Композитор, признавая такую возможность, заявил, однако, что это совсем иное дело и мало утешает.
Роберт, встав из-за стола, еще раз выразил сожаление, что не может, как это ни больно ему, помочь музыканту с организацией концерта.
— Я точно глухой, даже и внутренне совершенно глухой, — сказал музыкант с потухшим взглядом. — А вы не можете мне объяснить, что понимают под пением и что есть звук?
— Колебательное движение материальных частиц..
— Совершенно верно, — взволнованно прошептал музыкант, — я припоминаю: колебательное движение, и ничего больше.
С этими словами он выплыл из комнаты.
Архивариусу случай с композитором не давал покоя, и он подошел к Перкингу узнать, почему музыка исключена из жизни города. Старый помощник долго мялся, прежде чем решился сказать, что жители больше не нуждаются в ней. Дескать, музыка, насколько понял архивариус из его объяснений, есть исключительно временное явление. Она держится на чувственном представлении. Мир звуков приводит человека в состояние, в котором он обманывается относительно себя, ибо фантазия занимает место действительности.
Мастер Магус, к которому Перкинг отослал Роберта, сравнил мир звуков со стеклянным шаром, держащим человека в плену, в то время как он воображает, будто дуща его свободно парит в мировом пространстве. Душа — вот понятие, против двусмысленности которого Мастер Магус выступал от имени Архива. Он назвал ее заменителем, уверткой, питомником заблуждений, бегством в неопределенность, он видел в музыке средство, уводящее от точного мышления к саморасточительству.
Роберту самому не раз доводилось слышать от людей, бывающих на концертах, что, дескать, во время музыки так чудесно мечтается. И всегда одна и та же музыка у всех вызывала новые упоительные чувства и представления.
Изначально музыка соответствовала математике неба, считал Мастер Магус, но люди почти совсем утратили чувство космического мира звуков. С течением времени в ней все больше и больше находили выражение фантазия и томление чувств, жаждущих услады. Личные переживания и эмоции, мимолетное настроение, душевный порыв, которые ничего общего не имели с орфическим звучанием, с духовной магией. В равной степени опасный наркотик и возвышенное средство развлечения. Одним словом, в языке музыки — и в этом Мастер Магус и Перкинг сходились — столько же можно скрыть, сколько и вложить в него, потому она приводит людей к ложным выводам.
Роберт не мог остаться глух к строгому суждению Архива, хотя у него как у почитателя И. С. Баха было что возразить. Но тут, помимо принципиальных соображении, дело, кажется, заключалось главным образом в том, что у жителей этого города сами органы чувств утратили способность восприятия.
В приемные часы приходили, случалось, и литераторы, и писатели, которые под каким-нибудь предлогом осведомлялись о наличии своих сочинений в Архиве. Одни спешили, по их словам, засвидетельствовать свое почтение этому учреждению, другие приносили корректуры последнего прижизненного издания, полагая, что они, может быть, окажутся нужными, третьи упоминали, что их книги переведены на несколько ведущих языков, и они хотели бы передать сюда на хранение еще и иноязычные экземпляры, поскольку это, должно быть, соответствует международному характеру Архива. В сущности, каждого мучило тщеславие. Они охотно величали Архив академией, с тем чтобы отметить престижность подобного рода заведений, с какими им и людям их круга приходилось иметь дело на протяжении жизни. Одни держались элегантно, другие бесцеремонно, иные нежно потирали кончики своих пальцев, тех самых пальцев, которыми они так старательно и самоотверженно писали объемистые романы. Они выражались в изысканной манере, и каждый как будто ждал, что юный фамулус застенографирует его слова. Ко всему они выказывали живейший интерес, глубоко вдыхали в себя воздух архивного помещения, атмосферу, как они это называли, приклеивались острым взглядом к любому предмету. Одни говорили о фаустовском духе, которым веяло от этой творческой лаборатории, другие — о задачах дня и демократическом настрое, царившем, как они верили, в этих стенах. Один избирал заигрывающий тон, другой — шумливый, чтобы выведать у архивариуса местонахождение и каталожный номер своих сочинений.
Архивариус ссылался на то, что сведения подобного рода не даются жителям города или транзитникам и что исключение не делается и в случае значительных лиц. 'Даже если я специально приехал сюда с этой целью?' — возразил один как-то раз.
Архивариус выражал сожаление. Иногда во время беседы с тем или иным литератором он перебирал картотеку, чтобы узнать для себя, какое решение в данном случае принял Архив. И, как правило, выяснялось, что лишь очень немногое изданное этими писателями было удостоено временного хранения. Часто он находил при этом особую помету, что означало, как он знал, непродолжительный срок. В каждом из таких случаев была ссылка на определенный параграф в главном томе Архива. Однажды он отыскал это место, там говорилось, что продукция цивилизованной литературы по своему качеству не обнаруживала способности длительного воздействия в силу компилятивных взглядов и суждений, имеющих лишь преходящее значение в пределах жизни одного поколения.
В большинстве своем литераторы покидали стены Архива с сознанием своего бессмертия. Их интеллект, из-за которого каждый из них мнил себя выразителем своей эпохи, незаметно перестал быть инстинктом.
Один раз, правда, случилось весьма примечательное событие. Некий писатель принес целый чемодан с полным изданием своих произведений. Выкладывая том за томом на передвижной столик, он рассказывал, как это делал кто-то уже до него, о таинственном поле букв, которое развертываясь от страницы к странице, в течение десятилетий творческого труда превратилось словно бы из ничего в мир культуры. И вот теперь он хотел бы внести свою лепту как дар будущему в сокровищницу Архива. Архивариус отозвался на это сдержанно, не обнадеживая, но и не разуверяя писателя в его ожиданиях.
Писатель с любовью смотрел на расставленные в ряд тома — плоды своих жизненных усилий. Когда он потянулся к одной из книг, чтобы еще раз подержать ее в руках, она неожиданно распалась на части, листы повыпадали, съежились и рассыпались в прах. Ошеломленный, он отступил шаг назад, потом осторожно взялся пальцами за другой том, но и этот через какое-то мгновение также рассыпался, точно горстка сигаретного пепла. Курьезное происшествие смутило и архивариуса. Ведь это впервые случилось, чтобы прямо на глазах совершился химический процесс очищения, о котором ему в свое время рассказывал Перкинг. Юный Леонхард не смог удержаться от искушения и тоже легонько дотронулся средним пальцем до корешка одного из томов — результат был тот же: страницы с хрустом выпали из переплета и разлетелись, как пожухлые осенние листья. Писатель поймал несколько страниц, но они мгновенно искрошились в его руке. Все трое молча смотрели как завороженные на это зрелище, каждый спешил коснуться пальцем корешка книги, одной и другой, и каждый раз на их глазах происходило разрушение, пока наконец не рассыпался последний том.
— Finis mundi, — произнес писатель. — Что за светопреставление, — саркастически прибавил он,