свои личные друзья. Свои интересы. В «гарбузии» стараемся не встречаться. Бродим по чужим комнатам.
Мир стал неуютным и злым.
Эти три дня прячусь от Нины. Бесцельно болтаюсь по улицам. Не раздеваясь, засыпаю, уткнувшись лицом в подушку.
Получка — день обжорки. В фабзавуче праздник.
С утра в цехах лихорадка: первогодники поочередно выбегают посмотреть на проходную, которая пропустит сумку с деньгами. Второгодники бегают в местком.
Небольшой, толстенький, как обрубок, предместкома, жестяник Лешка, поминутно звонит по телефону.
— Центральная касса? Центральная, кассир вышел? Что? Что? Уже идет? Идет, ребята.
Толпа сборщиков членских взносов быстро расхватывает списки и немедля разбегается по цехам сообщить радостную весть.
— Ребята, кому должен, всем прощаю.
— Кто на уголок? Сюда…
— А бумажки-то новенькие, двадцатипятирублевенькие.
— Старо. Мне червончики подавай, чтоб хрустели да в дырку не проваливались.
— Гуляй ты, новая деревня…
Напряжение увеличивается. Даже солидный третий год — чернорабочие, кочегары — начинают поглядывать на проходную.
— И-де-ет!
— С сумкой и охранником милашка вкалывает.
Это пролетает по всем мастерским и классам.
Новая забота.
— Чья очередь первым к кассиру?
В литейку пришла курьерша.
— Литейщики, получать карбованцы.
Радостный рев. Инструмент в сторону. Мыться некогда. Коричневые спецовки, вырвавшись из узкой двери, галопом мчатся в спортзал. В зале из столов замкнутый круг. В кругу кассир и вереница сборщиков.
В цехах нетерпение.
— Что же это литейщики так долго получают?
Слесаря бунтуют. Пробуют пробраться в спортзал, но зоркие мастера ловят и беспощадно записывают в последнюю очередь.
В столовой обжорка. Баррикады из грязных тарелок, стаканов, вилок, ложек…
Серебро моих карманов воинственно звенит. Я один из самоотверженных героев обжорки. Под боевое чавканье увеличиваю баррикады. Прибывают новые силы…
Шмот, точно разведчик дикой дивизии, зажав в зубах громадный бутерброд с икрой, тащит в руках две тарелки клюквенной крови, залитой молоком. Под мышками пара мучных снарядов — булки. Он двигается на меня, складывает все и рапортует:
— Гром, что это Чеби деньги не берет? Говорит — катитесь… Возьми хоть ты, а то в два счета проем.
От денег отмахиваюсь. Иду в слесарку: Юрке все известно.
— Чеби не берет — загнулся… Самохин не будет отдавать монету, хочет самостоятельно. Толька не подпускает близко. Ощерился и злится. Раз они, так и я не отдам… Жрать нечего будет, а не поклонюсь таким идиотам.
Хочу выругать, а он уже улетел — занят здорово.
Значит полный развал «гарбузии».
«Гарбузия».
Почему нас еще зовут «гарбузией»? Чем не «ягрунки»? Теперь у каждого своя кружка, свой хлеб и жестянка сахару. Свои книги, койка, сундучек. Как у всего общежития. Звонкое слово «гарбузия» надо зачеркнуть, а на двери поставить мертвую цифру — комната № 16. Тогда — кругом шестнадцать.
Одна рука заблудилась в зарослях волос, дергает их. Мнет. Другая ломает карандаши на истерзанных листах бумаги,
От всего «гарбузовского» осталось только это. Осыпаю листы россыпью букв, чиркаю, мучаюсь, сбирая их в колонны. Рядом сидит Шмот и мастерит из картошки, соли и хлеба бутерброды. Грица в своем углу разучивает стойки на руках. Пыхтит, падает, гремя каблуками о пол.
У окна Самохин, тренькая на балалайке, смотрит в песельник и подвывает:
Толька, задрав ноги на спинку койки, перебирает бычьем ревом:
И рвет аккордами струны у своей старой дребезжащей гитары.
Как тут сосредоточишься?
Бух. Грицкины ноги.
О-го-го-га-а!
Задыхаюсь от злости. Я им покажу. Хватаю книгу и громко декламирую.
Шмот от удивления открывает рот. А те усиливают голоса. Струны готовы лопнуть. Я уже рявкаю.