Епископ только ртом хватал, а потом, посрамленный, напился и стал думать над этой причиной. И чем долее думал, тем больше пил, пока умом не тронулся.
В те времена как раз объезжала свои земли милостивая королева Бонна, из рода Сфорца, супруга его королевской светлости, Цикмуна. Навестила она и свой рогачевский замок, которому столько привилегий и щедрот уделила и основательницей костела в котором была. И властители города ринулись к ней, как к последней надежде.
— Матушка, радетельница наша, спаси! В боге сомневаться починаем. Гервасий вон даже игуменью Озерянского монастыря искусил, и ничего ему с той причины не было, окромя радости.
Королева была милостивой, но и строгой, и Великий Цикмун не напрасно говорил, что пока она над державой — о моральности можно не сокрушаться.
Позвала она к себе Выливаху; и много рыдали все его приятели, а особенно Ира Франтичек, что не вернется уже к ним такой славный друг и собутыльник, с которым так приятно было всегда коротать время.
А Выливаха пришел прямо в золотую палату, увидел женщину с большими глазами и строгим ртом, монаха-писаря и палача, улыбнулся и сказал:
— Солнце тебе всегда на путях, пани-мать.
— Солнце сжигает.
— Ведаю.
— Так как же осмелился ты, червь, смущать покой целой земли? И мне солнца желать.
Она была из Италии, и Выливаха знал это.
— Потому что, думаю, мало тебе его у нас.
— Зато у меня их тут два.
Имела в виду короля.
— И оба далече, — сказал Выливаха.
Стоял и ухмылялся вишневым наглым ртом. А волосы были золотые, очи светлые. И поняла Бонна, что он не простой куроцап.
— Так что же это ты делаешь, Гервасий?
— Ничего. Однажды увидел я в полях Вересковую Женщину. Ту, что криками людей пугает, и потом обязательно кто-нибудь помрет.
— То-то все говорят, что с дьяволом ты якшаешься.
— Это не страшно после некоторых женщин… Так вот, у нее были распущеные волосы, и кричала она так, что у людей дрожали сердца.
Гервасий улыбнулся.
— А ты? — спросила Бонна.
Голова Гервасия смиренно и нежно склонилась.
— А я… пожалел ее, пани-мать. Она была, видно, пригожая женщина. И вот проблуждала весь век по вересковым пустошам, стращая всех жуткими воплями. Так и не изведала, какие луга за Днепром, какое теплое сено, как пьянит вино, как не поймешь, шепот это или шорох вербы на ветру. Так и не узнала, как цветет розовый боярышник у моего замка… И мне стало жаль ее. Мне всех жалко — такое уж у меня сердце.
Бонна опустила ресницы.
— Объясни.
— Хорошо. Только вели выйти… вот этим.
— Почему?
— Они не поймут.
Королева приказала им выйти.
— Почему они не поймут?
— Они не знают, что такое жизнь. Черный потому, что он монах. Красный — потому, что он враждует с жизнью, выкручивает и выламывает то, что бог даровал в целости — на радость человеку. И потому они враги жизни, враги бога.
— Но ты обижаешь людей.
— Я обижаю мертвых людей. Живого — не обидишь.
— А епископ?
— Никто еще не пил, не ел, не спал и не целовался в костеле. А они хотят сделать костел из всего мира. Как будто бог, пожелай он такого, не сделал бы этого сам… Дал же он нам для чего-то леса и реки и даже такую бесполезную вещь, как лунный свет.
Улыбнулся.
— Любопытно, какие волосы у милостивого пана-короля, когда в них запутается луна?
— Не знаю, — сухо сказала она. — У меня есть опочивальня.
— Тогда суди меня, королева. Только помни — это будет суд домашнего лебедя над диким.
— Почему ты так делаешь? — с любопытством подалась она к нему.
— Жизнь коротка, как закат. Вот солнце над водой, а вот — в Днепре.
— Ты не веришь в рай?
— Так не бывает, чтоб и тут и там было хорошо. А мне хорошо здесь.
— А мне — нет.
Ресницы у Выливахи задрожали.
— Не твоя это вина, пани. Люди не умеют жить, а потому судачат о грядущем, которого не будет. Сегодня мы верим и мучим свое бедное тело во имя величия, за которое завтра нам воздадут. Сегодня мы исторгаем из сердца любимых, потому что нам нужно возвеличить королевство, а любить будем завтра.
Голос его звенел, как скрипка.
— И ты… не думаешь, что о том самом величии, вероятно, думал и Константин Великий, а ныне его Византия, содеяв великое множество кровавых мерзостей, тлеет во прахе. И ничего не осталось. Ни величия, ни даже любви первого кесаря. Потому что ее не было. Кому же от этого легче?.. Я не хочу этого, пани…
— Церковь требует для тебя костра.
Выливаха пожал плечами.
— Что же. В последнюю ночь у меня будет больше воспоминаний, чем у Константина Великого. И я не оставлю после себя иной Византии, кроме любви. А она неподвластна туркам… А тебе совет — живи. Опочивальня — это как убийство.
— Поздно.
— Поздно, как говорится, только в гробу. Но я не верю. Я так люблю жизнь, — потому что просто живу! — что не могу верить даже этому.
— Утром я позову палача. Чего бы ты пожелал в эту последнюю ночь?
— Любови.
— Это невозможно, — почти враждебно сказала она.
— Тогда — оказать тебе последнюю услугу. Показать тебе этот мир… Только не нужно других.
И она согласилась. И он повез ее на берег Днепра к своему замку. Замок был старый, с обвалившимися зубцами и без ворот. Но зато вокруг белыми в темноте облаками цвел боярышник, светлел бересклет и угадывались по аромату шиповник и жимолость.
Месяц взошел над рекою. И родились два мира. Один раскинулся вокруг, другой — переполнил Днепр. Глубоко-глубоко, до самой последней звезды.
Бонна взглянула на мужчину и впервые увидела лунный свет в чьих-то волосах.
…Она беседовала с ним о боге и его заветах, говорят, целых шесть недель, до дня святого и равноапостольного князя Владимира.
Все видели, как старается она вернуть эту заблудшую душу на стезю истины, и даже король был бы утешен, увидев ее тщание в долгих диспутах. Она знала, что один обращенный стоит сотен верных, и поэтому была изобретательна и неутомима, не жалея ради дела веры ни дня, ни ночи.
А потом уехала, так и не поколебав Выливаху в его возмутительной и закоренелой ереси и, главное,