— То-то! А кабы здоров был, сел бы?
Полицейский конфузливо улыбнулся и сказал успокаивающим голосом:
— Нет! меня уж третью неделю лихоманка трясет.
Атаман встал и взялся за фуражку.
— Сходить подзакусить, — сказал он, — а то целый день, до самой ночи, поесть не придется. Вы на сбор? — обратился он ко мне.
— Да.
— Советую домой сходить, пообедать. Пока еще соберутся, пока что… Не раньше, как часа через два. Пойдемте. А вы, Аверьяныч, не стойте: возьмите списки и перекличку делайте.
Помощник атамана взял списки и отправился в майданную. Мы с атаманом пошли домой. С крыльца правления раздавался одинокий голос «есаульца», на обязанности которого лежало созывать выборных и распределять их по местам, предназначенным им по жребию, и во время заседания призывать сбор к порядку и тишине.
— Выборные! по своим местам! на перекличку! — кричал теперь есаулец, стоя на крыльце без шапки, с поднятой вверх клюшкой.
Выборные, не торопясь, лениво начали подниматься со своих мест и потянулись в правление на перекличку, после которой они должны были вынимать жеребья, кому и на каком месте сидеть. Этот обычай, т. е. распределение мест для выборных по жребию, есть нововведение последнего времени. Не знаю, во всех ли округах Донской области он практикуется. Ни «Положение об общественном управлении в казачьих войсках», ни «Инструкция», составленная к руководству станичным обществам войска Донского и должностным лицам этих обществ, — не заключают в себе указаний на то, чтобы выборные на станичных сборах занимали свои места по жребию. Во всяком случае это нововведение решительно ничего не достигает, — как единогласно утверждают и станичные должностные лица, и сами выборные, — кроме разве того, что тормозит заседание почти на полтора часа. Сделано оно в видах разъединения партий, противодействующих некоторым начинаниям начальства, выразителем которого (большею частью невольным) является обыкновенно станичный атаман. Но партии, разделяясь между собой своими местными интересами, всегда единодушно сходятся в одном — в возможной оппозиции администрации, потому что в отеческой опеке начальства казаки усматривают только посягательство на свои исконные права и отвечают дружным, единогласным «не надо» почти на все его предложения, какие бы они ни были, хотя это «не надо» не всегда удается отстоять.
Резко обозначенных партий в Г — ской станице — три: 1) степные хутора («центр»), на выборах — самая влиятельная партия; 2) «заречные» хутора («левая»); 3) станица и ближайшие к ней хутора («правая»).
Только что я расстался на перекрестке с атаманом, рассказывавшим мне унылую повесть о своей болезни («кашель привязался, даже такой иной раз бывает, что пища в нутре не держится»), и только повернул домой, как меня нагнал пожилой казак, здоровенный, толстый, с рябым лицом и маленькими, плутоватыми веселыми глазками.
— К вашей милости, — сказал он, называя меня по имени.
Я не знал его: вероятно, он был с хуторов; станичные казаки почти все были знакомы мне. Меня хорошо знали многие казаки нашей станицы, потому что еще с десятилетнего возраста я нередко разъезжал по хуторам с моим покойным отцом, который долгое время был атаманом; а после, студентом, в каникулярное время я был постоянной и неизменной «публикой» в станичном парламенте и популярным юрисконсультом, готовым к услугам каждого нуждающегося станичника.
— Чем могу служить? — спросил я моего неожиданного собеседника.
— Не оставьте, сделайте милость, дайте совет, — начал он тоном, который сразу обличал в нем человека политичного и понимающего тонкое обращение: — как мы народ темный, а также ваш родитель (царство ему небесное!) был к нам доброжелатель большой, хотя и сурьезный был человек на руку…
— В чем же дело? — снова спросил я.
— А дело, собственно, в пустяках! Или — короче всего сказать — в четырех рублях…
Проговоривши это, мой собеседник сделал паузу и устремил на меня пристальный взор, точно желая испытать, какое впечатление произвело на меня его сообщение. Я ничего не понимал и тоже смотрел на него не менее пристально.
— На предстоящем нынешнем сходе, — прервав паузу, начал торжественно-размеренным голосом мой собеседник, — меня имеют честь болдировать на шары в ссылку… в отдаленные станицы…
— Вы — Дворянсков? — спросил я, припоминая фамилию, сообщенную мне помощником станичного атамана.
— Точно так: Савелий Дворянсков.
— Так вас за что же? «за разврат законной жизни?»
— Я вам говорю: дело в четырех рублях, а не в разврате законной жизни, — сказал он, настойчиво подчеркивая денежную сумму. — Двадцать лет я с этой бабой, — извините за выражение, — существовал, и ничего не было, а теперь вон, значит, разврат оказался. Это дело ежели рассказать, из-за чего оно началось, так просто смеху подобно!.. Значит, когда землемер нарезал у нас в хуторе землю, то квартировал он у хуторского нашего атамана, а самовар был мой, потому — атаман своего не имеет (да и обращения-то с ним, признаться, не понимает, — с пренебрежительной усмешкой прибавил он). — Куфарка моя была за буфетчика. И в конце концов землемер пожертвовал пять целковых — ей, собственно, за самовар, атаман же четыре взял себе, а ей выдал только один рубль… Ну, скажите на милость: правильность это? Я пришел к нему, говорю: — «атаман, поимей совесть! Она — человек бедный, надбавьте ей из тех денег хоть полтора целковых»… — «Вон!» — говорит, — «она тебе не куфарка, а незаконная сожительница!» — И понес! Я уж поскорей ушел. Потому — страмно слушать такие неподобные слова… С того, собственно, и злоба зашла. Позвали меня на обчество. Атаман при всех стариках спрашивает: — «ты живешь с Матреной Верхушкиной?» — Я одно говорю, что именно она у меня в куфарках. — «Нет, брешешь! вот Петр Федотыч видал, как ты с ней спал под одной шубой». — Дозвольте, говорю, узнать в таком случае: кто был с краю — я или она? — «Она». — Так к сонному, говорю, и бревно можно привалить… Плюнул и пошел. И вот теперь приговор составили выселять в отдаленную станицу. Поимейте сожаление Ф. Д., дайте совет!
Савелий Дворянсков прижал свою толстую, корявую руку к груди и склонил голову набок.
— Безвинно порок накладают на меня и на род мой, — продолжал он жалостным тоном! — Я хотя человек и такой-сякой, а ей-Богу — волоса чужого не тронул сроду и сроду никого не обидел… Я такой совести человек: лучше сам потерплю, а другого обижать не буду… Почему же я должен лишиться родины своей из-за этакой низкости? Ведь это скорбь! Дайте наставление, сделайте милость, чего мне делать?
— Вы у атамана были?
— Был. Да что! (Дворянсков махнул безнадежно рукой). Там, по замечанию моему, дело подмазано: и говорить со мной не стал… Нет! — воскликнул он патетическим, неискренним голосом, — о покойничке Митрии Иваныче часто старики вспоминают, особенно, как этот задвохлый запротоколит кого-нибудь как следует да зачнет таскать по судам, ну… Меня самого, извините за выражение, покойный родитель ваш за виски трепали по случаю одной порубки (два воза кольев). Потрепали, потрепали, да простили. Поболело с неделю ухо (они меня раз-таки и вдарили) и — все… А этот вот уж сколько семей разорил: сейчас протокол и к мировому, а там, известно, — за каждый корень пара целковых… Ну, и пойдет все с аукциона за один воз хвороста…
— Придется вам стариков просить в таком случае, — перебил я оратора: — просите общество; может быть, пожалеют.
— Я и сам так думаю: остается одно дело — покаяние. Упаду старикам в копыта, авось — посочувствуют… А вы, с своей стороны, Ф. Д., сделайте милость, (при этом мой собеседник понизил конфиденциально голос и зашел мне наперед, как будто желая отрезать мне путь в случае отступления), — не оставьте моей просьбы: поговорите с своей стороны атаману! Он вас послухает… Заставьте вечно Богу молить!
Я пообещал исполнить его просьбу, если представится удобный случай, и мой собеседник отправился опять назад в правление, повторивши напоследок со вздохом:
— Остается одно дело — покаяние…
Когда, часа через два, я снова пришел на сход, Дворянсков о чем-то горячо и убедительно говорил с